Выбрать главу

Рогов усмехнулся и сказал:

— Завтра я — в командировку. Позвоню ветврачу и поеду.

— Никуда ты не поедешь! Я к Лоскутову пойду, слышишь? Расскажу, как ты с семьей живешь.

Рогов посмотрел на жену, чувствуя, что раздражается.

— Ты вот о корове побеспокоилась, — сказал он, — а у меня не спросила: как я себя чувствую, как идут у меня дела!

— Нужно мне! — равнодушно ответила она, и это окончательно вывело его из терпения. Они поругались. Потом Рогов накинул на плечи плащ, выскочил на улицу и побрел, сам не зная куда. Очнулся за околицей; свернул в поле, добрался до первой соломенной кучки, оставшейся от комбайна, и лег на спину, закинув под голову руки. Так и пролежал до утра, опустошенный, обиженный, глядя с тоской на россыпь белых звезд на темно-синем небе.

…Сейчас, идя с полевого стана, он до мелочи вспомнил последнюю ссору, но тут же он вспомнил и хороший взгляд валиных глаз и на душе уже не было так пусто и одиноко.

К вечеру Рогов добрался до «Южного Урала». Махрова он застал в правлении колхоза. Председатель приветствовал его шумно, а потом сказал:

— Здорово Лоскутова вы поскребли. Пора, давно пора, верно говорю…

— Не радуйтесь, — отозвался Рогов, усаживаясь у окна. — Боюсь, что и вам достанется…

— Эх, Рогов, Рогов, неуважительный вы человек: все шильцем норовите уколоть. Только мы стреляные воробьи. Привыкли.

— Плохая привычка.

— Конечно, хорошего мало, что и говорить, — вздохнул председатель и, услышав стук, крикнул: — Да, войди!

Вошла Лена Огородникова. На ней было ситцевое платье. Жакет расстегнут, русые косы свиты на голове аккуратненьким гнездышком. В ее осанке, в выражении лица было столько независимости, гордости, всего того, чем силен счастливый человек, что Рогов повеселел. Он радостно приветствовал Лену.

— Вот что, Огородникова, — нахмурился Махров, навалившись широкой грудью на стол, — ты брось фортели выкидывать. Хватит. Поумнеть пора.

Лена опиралась на дверной косяк, левую руку спрятала в карман жакета, а правой доставала семечки и невозмутимо лузгала их. На Махрова смотрела насмешливо, словно бы говоря: «Ну, покричи, покричи, с утра не слышала». И это его взорвало. Он пообещал ее оштрафовать. На Лену угроза не подействовала. Тогда он крикнул, что снимает с доярок. Она повела плечом: «Подумаешь, страсти какие!» Махров побагровел, стукнул кулаком по столу и вынес окончательный приговор:

— Выгоню из колхоза!

Лена выпрямилась, резко одернула жакет, в глазах вспыхнули гневные огоньки.

— Мы тебя сами вышвырнем! Ишь, налил жиром шею-то! — зло сказала она.

Рогов подумал, что Махрова хватит удар: председатель потерял дар речи. А Лена повернулась и вышла.

— С-сукина дочь! — наконец выдавил Махров.

4

Через полторы недели состоялось заседание бюро райкома партии. Район по-прежнему срывал хлебосдачу. После долгих и бурных споров Махрову объявили строгий выговор. Прокурор предложил снять его с работы. Но вступился Лоскутов. Он сказал, что теперь не время: закончится уборка, тогда можно вернуться к этому вопросу.

Махров вышел из райкома красный, как после бани, долго не мог отдышаться и на улице. Он начинал понимать, что для него наступает плохое время. И самое худое, что ответ-то придется держать не перед Лоскутовым, а перед колхозниками. Об этом ему сегодня еще раз напомнил Рогов, рассказав членам бюро о жалобах колхозников на Махрова, поступивших в редакцию.

…Заседание продолжалось. Остались члены бюро. На повестке последний вопрос: персональное дело Рогова. Да, жена сдержала слово: она была у Лоскутова. А тот уцепился — и делу дан ход. Говорил Лоскутов. Рогов слушал его, рисуя в блокноте бессмысленные завитушки, чувствовал на себе взгляды товарищей и краснел. Надо давать объяснения. Неприятно и тяжело. Все сейчас было противно Рогову в секретаре: и горбатый, с прожилками нос, и надменная складка у рта, и безукоризненно наутюженный китель, и сама манера говорить не спеша, растягивая слова и словно бы прислушиваясь к ним. «И говорит равнодушно, как о чем-то надоевшем и скучном», — зло подумал Рогов. Лоскутов не спросил у него ни о чем, не поговорил. Послал к жене инструктора «расследовать». Рогов ушел от жены бесповоротно и навсегда. С той памятной ночи он не был дома и не мог знать, как «расследовалось» его так называемое персональное дело. Он, конечно, предполагал, что могли наговорить на него жена и теща.

Когда его спросили, он только сказал:

— Мне трудно говорить об этом, товарищи. Это очень сложно, вдруг не расскажешь. Одно для меня очевидно: нет у меня семьи, распалась… Проглядел. Прошу: разберитесь хорошо, прежде чем решать, и разберитесь не так, как разбирался Лоскутов. Спросите и меня. Я ведь тоже лицо заинтересованное, — криво усмехнулся Рогов и сел.

Члены бюро чувствовали себя неловко. Прокурор примирительно сказал:

— Семен Андреевич, а ведь в самом деле не годится так. И членов бюро не известили. Я старуху лет тридцать знаю — вздорная. Дочка, кажется, не лучше…

Лоскутов не согласился, упирая, на то, что Рогов бросил жену с ребенком, и требовал объявить выговор.

— Что ж, по-твоему, в ногах у нее ползать? — жестко улыбнулся прокурор. — Нет, ты уж лучше уволь его от этого!

Спор разгорелся. Рогов думал: «Какая ерунда! Как он, Лоскутов, мог так грязно сводить счеты?»

Члены бюро голосовали против предложения Лоскутова. После заседания в кабинете никто не задержался. Рогову на прощанье крепче обычного жали руку.

…Рогов брел на квартиру не спеша. Вспомнил Лену Огородникову, ее застенчивого Бориса, вспомнил пробойного Костю — бригадира. Сколько их: таких славных, чистых, работящих на свете? Не счесть! С ними легко дышится, веселее живется. Среди них есть Валя Иванцова… Вдруг она предстала перед его мысленным взором такой, какой видел ее на полевом стане: склонившаяся над стенной газетой, с ослабевшей коричневой заколкой, которая еле-еле удерживала темную тяжелую косу…

Рогов остановился, провел рукой по глазам, словно пытаясь снять пелену, которая мешала разглядеть настоящее счастье.

А ночь брела по земле по-осеннему густая, теплая, полная таинственных шорохов, удивительно непонятная и беззвездная.

Марк Гроссман

СТИХИ

О ДРУЖБЕ

Мы с тобой давно не в переписке, И серьезно, вроде, разошлись. Друг мой давний, однокашник близкий, Не вчера мы начинали жизнь, Не мальчишки, кажется, с тобой мы, И прошли через огонь и медь, — Мы же хлеб делили и обоймы, Повзрослев, могли бы поумнеть. Я не спорю: не пустые вздоры Между нами встали на пути, Но ведь спор — не ледяные горы, Да и горы можно перейти. Лгать не стану, — не простое это — Первый шаг нелегкий, говорят, Но ведь мы прошли с тобой полсвета Тяжкими дорогами солдат. Мы с тобой не недруги, я знаю, И дорога вдаль у нас одна. Я тебя ничем не попрекаю, Ты прости, когда — моя вина. В тишине ночной, бровей не хмуря, Сердце для уступки приготовь. Дружбу сохранить в житейских бурях Потрудней бывает, чем любовь.

БЕРЕЗКА

Стоит березка белотелая. О чем грустит в глуши она? Совсем по-девичьи несмелая, Совсем по-девичьи одна? Умчать бы в даль ее весеннюю, Кружить в тумане и во мгле, Да только жалко, что растения Навек прикованы к земле.

ГРАВЮРА

На темном дереве — гравюра. Под слоем пыли узнаем: Тоскует здесь царица-дура Во всем величии своем. В ней много блеска, мало чувства. Она не трогает сердца. Мертво и холодно искусство, Когда оно в руках льстеца.

ДУБОК

Качается дубок в ненастье, Его, беснуясь, буря гнет, А он, прямой и коренастый, Упрямо к солнышку растет. Он вытянется к небосводу, И люди скажут про него: — Мальчишка выжил в непогоду, Ему не страшно ничего.