Открытие прозы Бунина было для меня пробуждением своего литературного вкуса. Отныне я начал читать уже не только ради содержания, но и ради того, чтобы разобраться, как написано то или иное произведение, и тем, что написано хорошо, — наслаждался, а то, что написано плохо, — отбрасывал.
Должен сказать, что эта способность разбираться в прочитанном проявилась прежде всего в отношении творчества моего тогдашнего кумира Бунина. Я еще не знал тогда слова «эпигонство», но обнаружил у Бунина ряд произведений, которые мне показались словно бы уже прочитанными, — не то у Тургенева, не то еще у кого-то из дворянских писателей девятнадцатого века. А такие произведения, как «Деревня», «Суходол» или такие, как «Братья» и «Господин из Сан-Франциско» для меня и до сих пор остались высочайшими вершинами русской литературы. С гордостью думаешь, что только русский писатель мог возвыситься до такого обличения империализма и колониализма, до которого поднялся Бунин в «Братьях» и «Господине из Сан-Франциско». Написанные несколько десятилетий назад, эти произведения кажутся созданными сегодня, в эпоху, когда против империализма поднялись все живые силы человечества и прежде всего тот многомиллионный мир южных и восточных стран, кровавая трагедия которого изображена в «Братьях».
С творчеством Горького я был уже знаком ранее, теперь я научился рассматривать его творчество, как проявление художественного мастерства. Помню, как поразила меня его повесть «Лето».
«Гляжу в окно, — под горою буйно качается нарядный лес, косматый ветер мнет и треплет яркие вершины пламенно раскрашенного клена и осин, сорванные желтые, серые, красные листья кружатся и падают в синюю воду реки, пишут на ней пеструю сказку о прожитом лете, — вот такими же цветными словами, также просто и славно я хотел бы рассказать то, что пережил этим летом».
Сейчас, по прошествии нескольких десятков лет, я вновь перечел эти строки и убедился, что свежее юношеское восприятие (впервые я прочел «Лето», примерно, в 1916 году) меня не обмануло, что здесь в одном предложении, одновременно свободном и упругом, взволнованном и сильном, читатель сразу оказывается вовлечен во внутреннюю атмосферу этой замечательной повести, прославляющей самое лучшее, самое прекрасное в русском народе — его революционный размах, его беззаветную готовность поддержать борцов за правду, революционеров в их борьбе с гнетом царизма. Этот гнет воплощен в повести в жуткой фигуре стражника.
Однако, при всей зловещей выразительности этой фигуры, она, по прочтении «Лета», оставила впечатление некоторой выдуманности, в ней есть тот элемент «пугания», о котором гениально сказал Лев Толстой в применении к творчеству Леонида Андреева: «пугает, а не страшно». Я сам, конечно, не мог бы в те юные годы выразить, что именно меня не удовлетворяло в изображении стражника. Теперь мне ясно, — в этой фигуре не хватало реалистического изображения, стражник больше похож на страшную куклу, чем на живого человека.
Есть одна особенность художественной манеры А. М. Горького, ярко сказавшаяся именно в том, приведенном мною выше, вступлении в повесть. Попробуйте прочесть это вступление вслух и вы почувствуете, что ему присущ ритм — совсем не такой, какой свойственен всякому стихотворению, не внешний ритм, который можно выразить одной из систем стихосложения, а другой, как бы внутренний, очень сложный и при помощи системы стихосложения невыразимый, но несомненно чувствующийся ритм. Благодаря ему художественную прозу легче и приятнее читать.
Но ведь и в прозе Бунина есть тоже свой ритм, не похожий на ритм Горького… Мало того, он в различных произведениях Бунина различен, его слышишь то явственнее, то слабее. А вот «Петербург» Андрея Белого весь построен ритмически и ритм этот можно выразить внешне, как ритм стихотворения. Сначала эта особенность прозы Андрея Белого меня очень сильно привлекала и только позднее заметил я, что эти более внешние ритмы Андрея Белого много беднее, чем внутренний ритм в произведениях таких могучих художников-реалистов, как И. А. Бунин и А. М. Горький.
И все же знакомство с «Петербургом» А. Белого, произведением значительным, проникнутым ненавистью к чиновничье-бюрократическому укладу царского строя, очень обогатило меня и только много лет спустя я, перечитав «Петербург», увидел, что в стиле Андрея Белого присутствуют и жеманство, и изломанность, и неврастеничность — все то, что точнее всего можно передать термином «декаданс» и что в какой-то мере отражало жизнь некоторых слоев интеллигенции дореволюционной России и ее психологию, изломанную и неврастеничную.
И вот началась революция. Бурный ход ее событий сразу же захватил меня, чтение художественной литературы отодвинулось, появился интерес к литературе политической. За первый год революции я прочел многие из тех книг, которые заложили фундамент моего политического мировоззрения, из них стоит назвать исторические работы К. Маркса: «18 брюмера Луи Бонапарта» и «Классовая борьба во Франции», «Анти-Дюринг» Ф. Энгельса, «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» Г. В. Плеханова. Особенное влияние оказала на меня книга В. И. Ленина «Империализм, как высшая стадия капитализма». Именно эта книга определила мои политические взгляды и к началу 1920 года привела меня в партию большевиков. Помню, как по прочтении ее, я по-новому и более глубоко понял и оценил «Братьев» и «Господина из Сан-Франциско» Бунина.
Чтение марксистской литературы помогало мне разбираться в художественных произведениях, я стал с большой остротой воспринимать прочитанное и выделять те произведения, которые порой, помимо желания их авторов, революцию подготовляли.
Мои художественные вкусы не изменились с революцией, но, пожалуй, стали определеннее и острее. Мои требования к себе стали выше. Поэмы революционного содержания, которые я сочинял, меня самого больше не удовлетворяли, слишком силен был на них налет декадентства. Все сильнее тянуло писать художественную прозу. Замыслы мои в этом направлении издавна носили размах поистине «наполеоновский». Еще до революции представлялась мне какая-то грандиозная эпопея, которая должна была начинаться во время первой мировой войны. Я смело брался предсказывать исторические события, начало революции в России я почему-то относил к 1926 году.
Приход настоящей революции развеял все эти ребяческие мечтания. Но все же я мечтал написать эпическое произведение, в котором изображались бы три первые года революции. Мне представлялось, что сюжет «эпопеи» должен охватить всю страну.
В 1920 году я почувствовал, что в моих намерениях по поводу эпопеи есть что-то от моих ребяческих замыслов, что-то незрелое, неясное, В таком состоянии постоянных поисков, внутреннего напряжения провел я всю зиму 1920—21, года в родном Челябинске.
Я вел все это время будничную работу в политотделе, работал, как всякий рядовой коммунист, но в то же время непрестанно и напряженно всматривался и, думаю, что можно так сказать, вчувствовался во все то, что творилось вокруг.
Челябинск — мой родной город и знал я его с детства так же, как и губернию, центром которой он являлся. Этот край граничил с казачьими станицами. В первый год советской власти эти станицы служили опорой белому атаману Дутову. Но не следует думать, что среди казачества не происходило в то время классовой дифференциации, — оренбургские казаки дали в Красную Армию ряд полков, которые носили имена Степана Разина и Емельяна Пугачева. Не случайно один из героев «Недели» — Караулов — казак.
Челябинск в первое время гражданской войны был форпостом борьбы против Дутова. Здесь сходилось три железнодорожных пути: на Самару, на Сибирь, на Екатеринбург. Через Челябинск в центральные промышленные районы шел хлеб из Сибири. Да и наш Приуральский край сам по себе богат был хлебом. По всем этим причинам обладание Челябинском было очень важно для советской власти, что создавало для челябинских коммунистов, для рабочих и сторонников советской власти среди интеллигенции какой-то особенный подъем духа, выражавшийся в постоянном ощущении себя и своих товарищей и всего нашего города значительным звеном в общем ходе всей международной социалистической революции. В непосредственной близости мировой революции мы все были тогда уверены. Если нас, политработников, спрашивали красноармейцы: когда произойдет международная социалистическая революция? — мы с полной уверенностью отвечали: в любой день, может быть, завтра! А на вопрос о том, когда у нас в России установится социализм, мы отвечали: это произойдет через три-четыре года!