— Значит, это вы — Либединский? — спросил он, осматривая меня. — Ну ладно, ваша вещь хозяину нашему (он имел в виду редактора журнала А. К. Воронского) понравилась. И мне тоже. По всему, конечно, видно, что вещь первая. Неровная очень… — он выразительно повел ладонью — сначала прямо, потом поколебал ее. — Пока писалось с охотой, все хорошо шло, а чуть натыкаетесь на трудное место — писать не хочется, и все сразу идет вкривь, вкось, как попало. Надо уметь трудиться, такое наше дело.
Обвинение в отсутствии трудолюбия мне показалось обидным, и я возразил, что некоторые места я перерабатывал по многу раз.
— Некоторые места… — не без ехидства повторил он. — Те, которые нравятся, свои любимые места. А которые не выходят, плохо написались, — ведь не хочется их трогать? Верно?
Он тут же отодвинул ящик, достал рукопись и мгновенно нашел то место, которое было написано «как попало». Кажется, это был тот момент, когда Климин и Стальмахов встретились в тюрьме.
— Во-первых, здесь они у тебя вспоминают о первой своей встрече. Почему? Да только потому, что ты, когда писал это место, тут же этот эпизод придумал. А место ему совсем не здесь, а раньше. Да что ты стоишь, садись. Научили вас в армии тянуться! А вот тут у тебя от настоящего времени к прошедшему речь перескакивает — так нельзя. Но это нетрудно выправить. Нет, переделывать не будем, только подсократим малость. Как думаешь?
Я кивнул головой, соглашаясь.
— А вот скажи, пожалуйста, что еще за манера? Вдруг, когда уже повествование идет к концу, выскакивает совсем незнакомое читателю действующее лицо?
— Это учитель, Константин Петрович? Разве он не живой получился?
— Живой, не живой! Что за ерунда? Ну, скажем, живой и даже живей некоторых иных героев вашего произведения. Но нельзя же так пугать читателя?! Он уже благополучно дочитывает книгу и вдруг — бух! Как из-за угла, выскакивает новая фигура…
Я молчал. Взволнованный тем, что легко дается мне в руки этот первый успех, то, что рукопись приняли уже к печати, — очарованный простым и ласковым обращением этого своего первого наставника в литературе, я далек был от того, чтобы завести с ним спор, хотя при всей убедительности его критики, согласиться с ним не мог.
— Ну, да ничего, — сказал он, желая как бы меня подбодрить. — Фигура эта при всей ее живости убирается из повести очень легко, я сам ее выну…
Так оно и было сделано. В альманахе «Наши дни» № 2, где напечатана была «Неделя», Константин Петрович отсутствует, — я восстановил весь этот кусок уже в отдельном издании. В праве ли я был вывести Константина Петровича только в конце повести на том лишь основании, что он ранее мне не нужен? Канонов здесь, конечно, не существует. В той картине общества, которая нарисована в «Неделе», этой фигуры интеллигента явно не хватает, и отказаться от нее из-за соображений сюжетно-композиционных было бы неправильно. Но когда я постарался втиснуть, Константина Петровича куда-либо в первые главы, у меня ничего не вышло. Мало сказать, что эта фигура была бы там лишней, она нарушила бы лад повести, плавность ее поступи.
Такие же соображения удержали меня и от того, чтобы дать первую встречу Климина и Стальмахова где-то в начале повести, в экспозиции ее. И разве встреча в тюрьме не могла исторгнуть из глубины их душ эти воспоминания о первом их знакомстве?
К сожалению, у меня не сохранилось экземпляра со всей остальной правкой Сергея Антоновича Клычкова. Правка эта была не велика, но помню, с каким вниманием рассматривал я каждое из исправлений, — слишком длинное предложение иногда оказывалось разбитым на два, и получалось лучше; эпитет слишком напыщенный и лишний убирался, — все делалось бережно и всегда к стати.
Впоследствии литературная борьба развела нас с С. А. Клычковым далеко друг от друга, но я сохранил к нему теплое чувство благодарности и при случае выразил его в печати.
«Неделя» была принята в журнал «Красная новь». Но редактор журнала А. К. Воронский, когда я пришел для разговора с ним, поставил меня в известность, что повесть моя пойдет не в журнале, а во втором номере альманаха «Наши дни». Я не протестовал, вопрос о месте напечатания казался мне маловажным. Опыт убедил меня впоследствии, что это так и есть.
Разговаривая с А. К. Воронским, я спросил его, есть ли такое место, где писатели-коммунисты встречаются друг с другом.
— А зачем, это нужно? — спросил он с неудовольствием.
Меня удивил этот вопрос. То, что писатели-коммунисты должны встречаться для обсуждения вопросов литературы, мне казалось чем-то само собой разумеющимся. И, помолчав, я сослался на Устав партии, предусматривающий создание партийных фракций в беспартийных организациях.
Он улыбнулся.
— Это совсем другое, — сказал он. — А наибольшее количество писателей-коммунистов находится в группе «Кузница».
Он назвал писателей Филиппченко, Герасимова и Кириллова, тогдашних руководителей группы «Кузница», стихи которых я уже читал.
— Но вы ведь пишете совсем иначе, чем они, и вам друг друга не понять. Да и почему коммунистам нужно объединяться отдельно? — спросил он. — Сейчас лучшие произведения написаны как раз писателями беспартийными, вам, кстати, есть чему у них научиться. Так еще долго будет.
Он назвал ряд писательских имен, из которых мне знакомы были только Пильняк и Всеволод Иванов, но оба они, по моему разумению, писали совсем не похоже друг на друга. Я считал, что учиться у Пильняка мне не к чему. Я выразил это свое мнение и добавил, что писателям, стоящим за советскую власть, следовало бы объединиться.
— Все эти группы и объединения совсем не нужны писателям, — сказал мой собеседник.
Я ушел озадаченный. Спорить с умудренным опытом литератором я не решился, а согласиться с ним не мог. Между прочим, в этом разговоре таилось, конечно, зерно наших будущих литературно-политических разногласий.
Осенью 1922 года, когда я с очередным рапортом вошел в кабинет комиссара, Вячеслав, приняв мой рапорт, спросил, показывая газету, — не помню, «Известия» или «Правду»:
— Погляди-ка, здесь какого-то Лебединского называют, уж не родственник ли твой?
Я взял газету. Это была статья о литературе, в которой, наряду с другими именами молодых писателей, упоминалось и мое имя.
— Это обо мне! — ответил я со смущением и, понятно, с некоторой гордостью.
— О тебе? — спросил он с удивлением.
Мы жили рядом, дружили, он имел основания удивляться.
— Помнишь, ты зимой пришел ко мне, и я сказал, что готовлюсь в институт Красной профессуры?
Он удовлетворенно кивнул головой. Человек добрый и благородный, он сам был очень сдержан и ценил подобную черту в других людях. Некоторые особенности его характера и облика воспроизведены мною в повести «Комиссары» в образе начальника военно-политических курсов Арефьева.
Читатели старшего поколения, наверно, помнят, какой успех выпал на долю «Недели». Эта небольшая повесть за недолгое время стала любимым произведением, что в какой-то степени объясняется также и тем, что появилась она до «Чапаева» и «Железного потока», до «Цемента» Гладкова.
Теперь, оглядываясь назад, видно, что повесть моя, при всех ее несовершенствах, удовлетворила уже назревшую у читателя потребность в осознании советской жизни. Выступая с новыми произведениями, мне самому пришлось впоследствии соперничать с «Неделей».
При той редакционной правке, которой «Неделя» подверглась в «Красной нови», следы моей неопытности все еще сохранились в первых изданиях. Так, например, о том, как коммунисты после партийного собрания поют «Интернационал», было сказано, что «эта песня красным карающим ангелом летит над городом».
Художнику, оформившему первое издание «Недели», так понравился этот ангел, что он поместил его багрово-красного, с факелом в руке на обложке книги, после чего я и убрал его совсем из текста.
Я не переставал при последующих изданиях работать над стилем повести и, в частности, убирать из текста подобного рода «перлы» художественной словесности. И думаю, что поступал правильно, — даже такой признанный мастер русской литературы, как И. А. Бунин, продолжал неустанно до самой своей смерти работать над своими, казалось бы, совершенными и давно уже написанными произведениями.