— Милый ты мой! Милый ты мой! — продолжала ронять сквозь слёзы бабушка. — Проголодался, поди, в походе? Иди, иди сюда. Сдорожился поди!
Следом за ней я поднялся на приступочку, но в избушку не решился войти ранее деда. Сказывалась давнишняя привычка, внушённая отцом: «Не суйся прежде старого станичника!»
Тем временем старик неторопливо распрягал конька.
Пользуясь минуткой, я с беспокойством осматривал дедовский курень. Дворик был махонький, захламленный. На базу хоть шаром покати: никакого хозяйства. В одном углу стоял деревянный допотопный плуг с привязанным впереди тележным передком, очевидно для того, чтобы на колёсах легче было пахать. По двору бродили куры с ревнивым драчливым петухом, который тут же на моих глазах успел уже поклеваться с соседским и, теперь, взлетев на забор, громогласно оповещал об этом станичную улицу. Где-то в тёмном закутке плетёного сараюшки хрюкала свинья.
Дед отпряг конька и пустил его бродить по базу.
— Иди, иди! — погнал он животинку прочь от своей лачуги.
Покончив с несложными хозяйственными делами, он подошёл к приступочкам и тщательно отёр сапоги от пыли.
— Ну, пошли в палаты! Жалуй, боярин! — с лёгкой насмешкой пригласил дед, переступая стёртый порожек.
— А это что, дедко? — удивляясь, показал я на прибитые к порожку подковы.
— Для счастья-то! Нашёл в пути, бери и никому ни гу-гу. Счастье, что соловей. Оно пужанное!
— То-то и видать, что полный дом ты счастья наволок. Богатей выискался! — раздался в избушке насмешливый голосок бабушки.
— Ну, как, аль не спондравилось? — делая вид, что не слышит сетований старухи, подмигнул озорным глазом дед.
Я растерянный стоял среди горенки. Махонькая, с низким потолком, она казалась ещё более тесной в сравнении с могучим бородатым дедом, голова которого уходила под потолок. Под матицами пестрели пучки высушенных степных трав. Когда дед невзначай касался их головой, они шелестели и тонкий аромат обдавал горенку.
От порога простиралась домотканная дорожка-половик; лавки у стен хорошо выскоблены, вымыты. Застолье опрятно, белеет скатерть, а в углу поблескивают древние медные складни старообрядческих икон.
В избушке стояла густая и ничем ненарушимая тишина. Бабушка возилась у печки. А сверху с «кошачьей горки»[6] на меня уставились большие зелёные глаза. Пушистый огромный кот с серебристыми усами важно рассматривал меня.
— Вот и Власий Иванович, видишь! — показал на кота дед: — Стережёт от бабки угощенье. Ух, ты страхолютик! — пригрозил ему старик. Однако, кот Власий не шевельнулся, считая ниже своего достоинства связываться с суетливым дедом.
— Ну, что ж ты, дитятко, стал столбом? — заулыбалась бабушка. — Не на жениханье, чать, пришёл. Поди умойся с дорожки, да садись за стол!
У порога, в углу над ушатом висел двухносый глиняный рукомойник. Я умылся. Тем временем бабушка вытащила из печки горшки, поставила на стол топлёное молоко, положила пахучий каравай. Всё время по её следам ходил, мурлыкая, кот Власка.
— Перекрестись Спасу, да перехвати со старым с пути-дороги, а я тем часом самовар взгрею. Ноне так и быть загуляем, чаем отопьёмся!
Старушка подошла к шкафику, на котором стоял до блеска начищенный самовар, бережно вытерла чистой тряпицей это бесценное богатство и стала наливать в него воду…
Не успел я отпить молока, как в горенке неожиданно потемнело.
— Гляди-кось, какой нетерпёжь, сколько дружков уже поджидается! — кивнул дед на оконце. Прильнув к стёклам, в дом заглядывали весёлые курносые ребячьи рожи. Особенно настойчиво смотрел на меня белоголовый шустрый мальчуган. Он то и дело подмигивал глазами, кивал головой, приглашая выйти из горенки. Мне и самому не терпелось познакомиться с казачатами, но таков уж строгий домашний устав у бабушки: сел за стол, сиди чинно, да слушай, что старшие говорят, уму-разуму у них поучайся. На то они казаки, много по свету рыскали, всего навиделись, немало наслушались, доброму научились и людям в назидание бывальщины расскажут…
Я стараюсь не смотреть на оконца: слишком велик соблазн. Белоголовый что-то настойчиво показывает. «Уж не казанки-ли? Ах, ты горе какое!» Дед опять засопел, закряхтел, зажаловался.
— Ну, что кипячёная аль жареная водица, от неё только на сердце заскулит, боже твоя воля! Разве чай напиток казаку? — спрашивал он меня, а сам многозначительно поглядывал на старуху. Но бабушка и ухом не вела, не отзываясь на жалобы казака. Тогда дед с деловым видом полез в дорожную укладку.
— Ишь ты, скажи на милость, чуть не забыл! Гляди-кось, старая, что я купил на сатовке. Уж прими подарочек!
Бабушка любознательно оглянулась. В распяленных руках дед держал белый фартук с кружевами.
— Ах ты, сивый, что надумал! — ахнула и отошла сердцем бабка. — Ну, спасибо и на людях не забыл благоверную. Ну, старик!
— А я что ж говорю, разве тебя забудешь. Эстоль годов в миру да в ладу прожили! — Старик вдруг стал необычайно ласков. — Вот бы только с дороги омыть чрево казацкое. Ась?
— Аль у тебя лобанчики завелись? — коварно, слегка сопротивляясь поползновению деда, спросила старуха.
— Какое, гроша медного нет за душой! Разве с сатовки добрые люди привозят тугие кошельки? Я не скряга какой!
— Так где ж тогда возьмёшь? — не уступала старуха.
— Так я одним духом к Дубонову слетаю, в должок отпустит!
— А чем расквитываться-то будем? — не унималась бабка.
— Осенью и расквитаемся. Хвала богу, урожай подоспеет, вот и расплата!
Дед, не ожидая бабушкиного согласия, без картуза выкатился из избы и заспешил вдоль станичной улицы.
— Никак старик не может без хмельного. Ну, уж так и быть по случаю твоего прибытия, внучек!
У припечка тоненьким голосом запел самовар. Недовольный кот Власка ходит по лавкам и трётся о мою спину. Ребята кричат мне в оконце:
— Айда, айда, на улку, станишник!
— Кш! — пригрозила ребятам бабушка, подошла к оконцу и заглянула в него.
— Никак Варварушка — непутевая головушка к нам торопится! — сказала она и отошла к печке.
В горницу шумно вошла рослая статная казачка в голубой кофте, тесно стягивающей её тугое крепкое тело. Поскрипывая козловыми башмаками, она прошла в кухонный угол и обняла старуху.
— Здравствуй, бабушка! Это кто же, внучек, что ли? — показывая тёмными горящими глазами, спросила она приятным певучим голосом.
В этой молодке всё было ладно: густые тёмные дугообразные брови, капризно изломанные, улыбка, вся напоенная солнечным теплом, загорелые пухлые руки, которыми она ласково по-дочернему гладила костлявую спину старухи.
— Дозналась от ребят, что старый твой наехал, вот и не стерпела, забежала, — словно оправдываясь, щебетала она.
— Что ж, садись, гостьей будешь! — радушно пригласила её бабушка.
Казачка присела ко мне и бесцеремонно разглядывала меня.
— Гляди, какой синеокий красавчик! — потянулась она ко мне и неожиданно жарко поцеловала меня в губы. Меня всего обдало жаром. Я потупился и не мог пошевелиться от внезапной робости.
— Ты, что шалая, смущаешь дитё! — с укором сказала ей бабушка.
— Не сердись, голубка! — ласково отозвалась она и, закинув за голову полные загорелые руки, потянулась и счастливым голосом сказала: — Господи, господи, как жить радошно!
Сильная, статная, она вся пылала добрым здоровьем, неистраченным жаром. В глазах её то вспыхивали искорки, то мягкая задумчивость заволакивала их.
— Ну, чему тебе радоваться? Можно подумать, что богатейка какая! Во дворе курочка да пёс, вот и вся домовитость. Печь, поди, ноне не истопила, — заворчала старуха.
— Ах, не в том счастье, бабушка! — заулыбалась казачка, обнажая красивые ровные зубы! — И через богачество часто слёзы льются…
Приятная уверенность в себе наполняла эту весёлую молодку. Глаза её были чисты и полны невозмутимой радости.