Меньшин встретил нас у растворенных ворот своей избы. По обстановке двора, выстланного сплошь деревянными плахами, хозяйственным пристройкам и крепко поставленной избе можно было сразу заключить о зажиточности хозяина. Изба делилась холодными сенями на две половины — жилую, с громадной русской печью и, если можно так выразиться, избу-гостиную, где хозяева жили иногда летам, спасаясь от клопов и тараканов жилой избы. Внутреннее убранство ничем особенным не отличалось, кроме стульев да налепленных по стенам лубочных картин. Стоявшая в уголке печка-голландка говорила о знакомстве хозяина с удобствами городского житья. Меня удивила деревянная новенькая самопрялка в углу — настоящая самопрялка, с какой театральная Маргарита поет про жившего в Туле короля.
— Это из Златоуста, от немцев, — объяснил Меньшин.
— И много таких самопрялок по деревням?
— А есть… которые ездят в город, ну и покупают бабам, любопытнее на самопрялке-то…
В Златоусте тогда процветала целая немецкая колония, составившаяся из золингенских мастеров. Эти немцы насадили в Златоусте производство стальных изделий, но сами не ужились — колония быстро распадается, потому что производительность казенного оружейного завода сильно упала. Всегда указывают на русских, которые не умеют жить и пользоваться своими богатствами, но этот пример распадения немецкой колонии может служить красноречивой иллюстрацией, что и выписанный из-за границы немец, обставленный всякими привилегиями, не выдержал наших российских казенных порядков.
В Теребинске мы «опнулись малым делом» — нужно было дать передохнуть лошадям.
— А ведь, старика-то нет, — своим убитым голосом докладывал Меньшин. — Все был дома, старый чорт, а тут, как на грех, и унеси его в Урал… Лесовать ушел в вершину Белой.
— Как же мы без проводника будем?
— А в Аксакаловой башкира добудем, Михал Алексеич… А то я сам поведу. Ей богу, поведу…
— Да, ведь, ты не бывал на Иремеле?
— Не бывал… Подвел меня старик-то, Михал Алексеич: все дома был, а тут, как на грех. Захвалился только напрасно.
Чтобы поправить свою ошибку и выслужиться, Меньшин заложил в коробок рыжую лошадь и присоединился к экспедиции, так что дальше мы поехали уж на трех экипажах.
— Может, хоть огоньку разложу… — бормотал сконфуженный Меньшин.
Дальнейший маршрут представлялся в таком виде: к вечеру доедем до Байсакаловой, добудем проводника, заночуем, а утром на Иремель. Оставалось сделать верст двадцать пять.
Дорога сначала шла по берегу Теребы, мимо покосов и пашен, а потом круто начала забирать в гору. Это был перевал к реке Белой. Торная дорога сменилась узким проселком, а в низких местах экипаж прыгал по деревянным сланям, точно ехали по клавишам разбитого фортепьяно.
Погода стояла отличная. Но Иремели все еще не было видно: ее заслонял высокий гребень Аваляка, поднимавшийся темносиней стеной. Вид с высоты перевала получился очень красивый. Горы кругом были точно выстланы лесом, хотя это еще не был настоящий лес — на каждом шагу попадались свежие поруби, не успевшие почернеть пни и вообще все следы отчаянного лесного хищничества. Отсюда башкиры везут лес на все южноуральские золотые промысла и, главным образом, в степь.
На закате мы увидели и Белую.
— Эвон она по низинам перебирается, — указал ямщик кнутом далеко под гору. — Как переедем ее, тут и Байсакалова будет.
Река Белая, по-старинному Белая Воложка (уменьшительное от слова Волга), — настоящая артерия приуральского башкирского царства. По «Книге Большему Чертежу» известно было еще в XVI столетии, что Белая Воложка выпала «от Уральтовой горы». Уралом в древности назывался по преимуществу Южный Урал, а Средний и Северный Урал назвали просто Камнем. Новгородцы именовали их Каменным, или Югорским поясом.
Мы переехали эту историческую реку в верховьях, где она имеет в ширину всего несколько аршин и глубины не больше поларшина. Такой же мост, как через Яик, вывел нас на другую сторону заливных лугов.
— Вон Иремель-то лоб высунул из-за Аваляка, — объяснял Меньшин, обгоняя нас. — Куды поедем, Михал Алексеич: в Аксакалову, али здесь стан раскинем?
— Конечно, здесь… Место получше надо выбрать.
В полугоре, недалеко от дороги, найдено было и подходящее место для палатки. Березовая роща служила отличным прикрытием. Впереди расстилались сплошным ковром покосы, а за ними вставал во всей красоте Аваляк с своими каменистыми вершинами. Вид был хоть куда. Из-за правой вершины Аваляка фиолетовой полоской выставлялась Иремель — до нее было еще далеко.
— Ох, не было бы дождя, — плаксиво заговорил Меньшин, просматривая из-под руки желтевшие горы. — Вон какая оказия лезет из-за камней.
Солнце село. Отовсюду потянулись пустые тени, и ночной холодок уже чувствовался в воздухе. А из-за Аваляка грузно поднималась темная туча, точно пухла и ширилась самая гора.
Пока разбивали палатку, совсем стемнело. Красивее и удобнее такой бухарской палатки трудно себе представить: она легка, складывается, как зонтик, отлично защищает от солнца, от дождя и от холода. Устройство ее такое: шатер на четыре стороны, с островерхой крышей и несколько расширенным основанием. Снаружи она покрыта грубой бумажной материей нежнозеленого цвета, а внутри расшита сплошь самыми фантастическими узорами. Смотря по надобности, можно оставить один вход в палатку или прибавить к нему и выход.
На одной башкирской помочи я видел, как из одной такой палатки было устроено самое парадное место для разной башкирской старшины: все четыре стенки были развернуты в полукруг, а шатровый верх на своих столбиках составлял что-то вроде балдахина.
— Меньшин, а где проводник?
— Завтра, Михал Алексеич… Ты еще спать будешь, а я уже Мурачу приведу. Вот те Христос…
— Смотри, а если опять обманешь — застрелю…
— Уж чево ты и скажешь, Михал Алексеич… Теперь-то ехать темно в Байсакалову, как раз собаки обдерут, а я утром, на брезгу. За ухо Мурачу приведу… Куды ему немаканому деться?
Поднявшаяся из-за Аваляка туча так же быстро исчезла, как и появилась. Засверкали звезды, и снова выступила горная панорама, но теперь уже при самом фантастическом освещении. Горы казались выше, лес разлегся по ним тяжелым узором, а внизу, где скрывалась в густой заросли горная речка, белыми волнами заходил ночной туман. Июльская горная ночь стояла во всей красоте.
Перед палаткой весело горит костер, а кругом него наша свита образовала довольно живописную группу, рассевшись перед огнем на корточках: два ямщика в кумачных рубахах, Меньшин и «человек». Ямщики такие степенные, видные мужики и с мужицкой хитростью вышучивают Меньшина, старающегося угодить господам.
— Смотри, Меньшин, лошадь у тебя нехристи упрут, — говорил задний ямщик, не бравший от роду капли вина в рот. — После господ напьешься ты чаю и разомлеешь, а под сонного-то нехристи и подойдут… Сделают из твоей лошади махан: у тебя свое лакомство, у них свое.
— Я люблю грешным делом чайку напиться. От водки тоже отставал, да только на свадьбах не могу карахтеру сдержать: как свадьба, так и прорвет. А что касаемо нехристей, так я за ногу привяжу повод…
— Все равно украдут и с ногой вместе.
— А на чем я завтра на Иремель поеду?
— Пришибет тебя грозой, Меньшин, как ренбургского губернатора.
— И то до смерти боюсь… Кабы не Михал Алексеич, так вызолоти меня всего и то не пошел бы. Страшлив я больно: сердце так и дрожит.
В палатке царствует фантастический полусвет. Слишком много пространства для одной стеариновой свечи. Мы лежим на разостланных коврах. Стаканы с чаем стынут в разговорах о том и о сем, а летняя ночь и вся обстановка нагоняют мечтательное настроение. Так лежал бы без конца, отдаваясь созерцательной лени. В голове роятся такие же фантастические образы, как вот на стенках палатки — мысль не хочет сосредоточиться на чем-нибудь одном и отдается течению.