В то же время он готовил книжку своих «Уральских рассказов».
В этих рассказах Урал вставал во всей своей дикой и суровой красоте. Книга дышала лесным ароматом. С грохотом и прохладой проходили над шиханами летние грозы, лучи месяца ломались в бойких горных ключах. На лесных полянках тихо качались ромашки, пахло земляникой и еловой смолой. Красавица Чусовая катила свои неспокойные воды в угрюмых скалистых берегах.
А по Чусовой бежали барки с железом, и сплавщик Савоська зорко глядел на «боец» впереди. Немало барок пошло ко дну в этих местах, немало погибло людей, которых голод согнал сюда за скудным заработком.
Много зла и несправедливости в жизни. Вот два простодушных старика — поп Яков и матушка Руфина. Надо хоронить от глаз начальства сына, бежавшего из ссылки. Дочь сошла с ума, замученная допросами и тюрьмами. И оба старика живут «в худых душах». Горька доля женщины-крестьянки. Умирают в эпидемию дети, а помощи нет. В мире уродливых общественных отношений человек теряет ценность, топчется его человеческое достоинство. «Башка», трактирный завсегдатай, бесприютный бродяга, испытал уважение и хорошую человеческую жалость к товарищу по несчастью — бывшей актрисе, и над ним жестоко посмеялось человеческое отребье.
Тоска по настоящему человеку, глубокий искренний демократизм пронизывали рассказы. Среди тех, кто носил даже не имена, а клички — Спирек, Савок, Савосек — писатель искал и находил чувство чести и достоинства, сочувствие чужому горю и упрямую, несгибаемую силу, порой буйную и непокорную.
ПУТИ И РОССТАНИ
1885 год. Осень. Снова Москва. Снова увидел Дмитрий Наркисович дорогие сердцу русские святыни: и кремлевские башни, и Василия Блаженного, и памятник Минину и Пожарскому на Красной площади, и Малый театр с пьесами Островского. Снова история встала перед ним на том месте, «откуда есть, пошла русская земля».
Времена меняются. Давно ли он, провинциал из медвежьего угла, обивал пороги редакций, выслушивал обидно-вежливые отказы и, стиснув зубы, опять брался за перо, пришпоривал мысль. Теперь он имел литературное имя. Но тщеславие было чуждо ему. Он попрежнему трудился изо дня в день, оттачивал свой превосходный реалистический талант.
Москва, которую он всегда особенно любил, встретила его на этот раз особенно приветливо. В доме на Тверской, где он поселился с Марией Якимовной, появлялись все новые и новые знакомые. Было много хороших запомнившихся на всю жизнь встреч: с Короленко, недавно вернувшимся из якутской ссылки, с Златовратским, самым крупным писателем-народником, с редактором «Русской мысли» Гольцевым.
Златовратский оказался невысокого роста, кряжистый, длинноволосый и бородатый, с неожиданно звонким тенором. Разговорились о литературе.
— Худо с литературой, — сказал Златовратский. — Мы здесь в Москве перебиваемся с хлеба на квас. В деревню надо, в деревню. Наш русский мужик выработал широкие и глубоко гуманные основы для совместного существования… Изучать их надо… изучать.
Дмитрий Наркисович поморщился.
— Современная деревня представляет собой арену ожесточенной борьбы. Там сталкиваются совершенно противоположные элементы и инстинкты. Вот что такое современная деревня.
Златовратский неопределенно улыбался и перевел разговор на другую тему. Одет он был плохо и выглядел очень жалким. Вообще он показался Мамину скучным, неинтересным. Разговор не клеился. Мария Якимовна пыталась приобщить Дмитрия Наркисовича к музыкальной жизни Москвы.
— Рубинштейн дает концерты. Ты подумай только — сам Рубинштейн! Пойдем сегодня, — упрашивала она.
Дмитрий Наркисович уступил. Но на следующий раз откровенно признался, что не понимает слишком серьезной музыки.
— Зато я бы с удовольствием послушал наши уральские проголосные песни. Народную музыку я люблю и понимаю.
Через неделю Златовратский прислал приглашение прийти к нему. Писал, что будет кой-кто из писателей. Дмитрий Наркисович решил пойти. У Златовратского он встретил Короленко. Они поздоровались как давнишние приятели. Владимир Галактионович с добродушным юмором рассказывал, как он в лютые морозы согревался у камелька в юрте, как на дымок заехал к нему однажды «соколинец», бежавший с каторги.
— Хороший был человек, душевный…
Вскоре пришло еще несколько гостей. Среди них писатели Мачтет, Пругавин и господин в учительском вицмундире. О нем Короленко сказал:
— Московский пророк. Говорят, самого Льва Толстого наставляет.
«Пророк», оказавшийся преподавателем одного из московских училищ, быстро овладел разговором. Он безжалостно громил науку, искусство, цивилизацию. Уверял, что спасение человеков заключается в ручном труде и религии. Особенно напирал на необходимость отыскать бога, — успокоить свою совесть и воздержаться от мясоядения.
Дмитрий Наркисович слушал и хмурился.
— Ну, как? — спросил Владимир Галактионович.
— Не понимаю я и не признаю этого мракобесия.
— Поживете в столице, так не то еще увидите. Все это ненастоящее. Настоящее там, где-нибудь на берегах Ветлуги или у вас на Каме, на Чусовой.
— Настоящая жизнь и настоящие люди, действительно, там — в глубине России…
Шатания и растерянность видел он в среде литераторов. Происходил какой-то большой подспудный процесс, под натиском новых капиталистических отношений и в городе и в деревне шла огромная ломка. А литература как будто стояла в стороне от жизни. Не стало «Отечественных записок». Зато появилось много юмористических журналов, хотя веселиться было не с чего. Черная ночь победоносцевской реакции опускалась над Россией.
Поездка в Москву помогла крепче завязать связи с журналами, в первую очередь с «Русской мыслью». Редактор журнала Виктор Александрович Гольцев встретил радушно. «Русская мысль» являлась знаменем народнического либерализма и претендовала на роль ведущего общественно-литературного органа. Естественно Гольцев рассчитывал, что имя молодого талантливого писателя украсит страницы журнала. Здесь в 1886 г. начал печататься новый роман Мамина «На улице», являвшийся в известном смысле продолжением «Горного гнезда». Но Дмитрию Наркисовичу не хотелось связывать себя с единственным журналом.
В литературе он шел своей дорогой, сохраняя независимость мысли.
Возвратившись в Екатеринбург, он с наслаждением отдался давнишней страсти к поездкам, дорожным встречам и впечатлениям. Как губка, впитывал он в себя самый разнообразный материал. Он испытывал жадное любопытство к людям и фактам. На протяжении каких-нибудь трех — четырех лет он объездил и облазил чуть не весь Урал. Поднимался на Иремель, побывал в Ныробе. Коллекционировал уральские самоцветы и ездил на их родину в село Мурзинку. Производил даже археологические раскопки и однажды где-то около Камышлова откопал с приятелем-крестьянином кость мамонта. Кость была торжественно передана Уральскому Обществу любителей естествознания. Принимал участие и в театральной жизни Екатеринбурга, готовил для постановки в местном театре пьесу «Золотопромышленники».
Ее ставили. Театр был битком набит. Вызывали автора. Дмитрий Наркисович, однако, возвратился из театра в грустном настроении.
Играли местные любители и играли плохо. Но это бы еще с полбеды. Главное заключалось в сознании, что пьеса не вышла как пьеса, богатый материал не умещался в четырех действиях. Взыскательный к самому себе, писатель находил еще много недостатков, не замеченных другими.
— Ну я за вами… Одевайтесь и едем.
— Куда?
— Говорю: одевайтесь… У меня и лошадь у ворот.
— Что за спешка?
В дверях стоял широкоплечий плотный мужчина с круглым лицом и бойкими глазами. Он в высоких охотничьих сапогах, в кожаной куртке, с сумкой через плечо. Это Иван Васильевич Попов, старый знакомый. «Разбитной уралец» — зовет его Дмитрий Наркисович. Это один из тех простых людей, с которыми так любил бывать и беседовать писатель.