— Куда же ехать-то?
— А какое у нас сегодня число? Двадцать седьмое апреля… Так? А через три дня, что у нас будет?
— Первое мая будет… Но что из этого следует?
— Ах, боже мой, да где же это вы живете? На луне, вероятно. Говорю: одевайтесь, а потом на лошадь и в дорогу.
— На заявку?
— Наконец-то догадались… Говорите спасибо, что заехал. Другого такого случая и не дождетесь.
Через несколько минут коробок бойко катился сперва по городским улицам, а потом свернул на березовский тракт. Дмитрий Наркисович тоже оделся по-дорожному. Жадно вдыхал он свежий утренний воздух. По обеим сторонам дороги бежал сосновый лес. Весеннее солнце играло в воде, наполнившей ложбины.
Иван Васильевич с увлечением рассказывал о вновь открытых платиновых приисках. Вспомнился родной Висим. В детстве видел Дмитрий Наркисович платину у Матвеича в пузырьке из-под лекарства. Старик сам работал на промыслах.
— Дурни мы все, — говорил, высыпая платину на шершавую ладонь. — По десяти копеек платину сдаем немцу, а ведь она дороже золота!.. От так… Дурни, говорю.
Наступило лето и снова путь. На этот раз на Южный Урал — в башкирские степи.
Синь. Простор. Солнце палит нестерпимо. Степная даль почти сливается с синевой неба, и воздух, нагретый с утра, струится чуть видимыми волнами. Деревушка бедная. Возле изб стоят одинокие чувалы — в них нечего печь.
Спускается вечер, и быстро наступает темнота. Небо становится еще синей. Далеко разносится заунывная мелодия, бесконечная, как сама степь. Это играет на курае старый слепой певец.
Вся деревня собирается слушать старинные песни. Башкиры в дырявых азямах сидят вокруг костра. Слепой байгуш Надыр поет дрожащим старческим голосом:
«О проклятый, проклятый генерал Соймонов… Ты поставил на горе двенадцать каменных столбов, на каменных столбах поставил двенадцать железных шестов, а на шесты посадил двенадцать башкирских старшин, лучших башкирских старшин, проклятый, генерал Соймонов…»
Потом байгуш Надыр поет о старом Сеите, об Алдар-бае и Салавате…
Дмитрий Наркисович хлопотал по башкирским делам и садился «ашать» со всеми из общего котла.
Степными просторами, запахом полыни, кумачевыми закатами, тоскующей песней вошла в сердце Башкирия. И казалось, точно он прикоснулся к душе обиженного историей народа. Он стремился понять его мудрость, его поэзию.
Много было передумано в эти знойные дни и прохладные темные ночи, под небом глубоким и синим, где лихорадочно светились звезды.
Он думал о жизни и смерти, и образ старого байгуша Надыра вставал передним. Он пел, и в песне слышался голос самого народа, бессмертного народа.
«Лебедь Хантыгая, ты боишься того, что не существует… Смерть — это когда ты думаешь об одном себе, и ее нет, когда ты думаешь о других. Как это просто, лебедь Хантыгая!.. Созревший плод падает па землю — разве это смерть?»
Лебедь Хантыгая — это мудрейший из мудрых Бай-Сугды, чьи песни разносятся по всему ханству, как прилетевшие весной птицы. Он поет «о счастье трудящихся, о счастье любящих, о счастье простых». Лебедь Хантыгая!
Так родились прелестные миниатюры-легенды. Их создал многогранный и могучий талант русского писателя, которого захватила трагическая судьба башкирского народа.
Неизгладимое впечатление произвела на Дмитрия Наркисовича поездка вверх по Каме от Перми до Чердыни.
В Перми он посетил Василия Никифоровича Шишонко, «пермского Нестора». Его «Пермскую летопись» Мамин знал чуть не наизусть. Шишонко был уже старик, больной и дряхлый.
— Не знаю, удастся ли докончить летопись, — говорил с невольной грустью. — Сейчас у меня пойдет восемнадцатый век, а его надолго хватит.
Он показал гостю свой архив.
— Однако же, Василий Никифоровым, какой большой у вас запас еще ненапечатанных материалов, — удивлялся Мамин, перелистывая рукописи.
— Да ведь двадцать пять лет собирал…
Перед ним был один из маленьких героев, кто бескорыстно и честно служил отечественной науке.
В тот же вечер на небольшом пароходе он выехал в Чердынь.
Несколько молодых людей стояли на палубе и оживленно разговаривали между собой. Оказались студенты-горняки. Дмитрий Наркисович познакомился с ними. Студенты расспрашивали о состоянии горного дела на Урале. Разговор затянулся далеко за полночь. С удовольствием беседовал писатель с серьезной и умной молодежью. Двое оказались болгарами и хорошо помнили последнюю русско-турецкую войну.
— Первые болгарские горные инженеры.
Утром Дмитрий Наркисович проснулся рано, часов в шесть, и вышел на палубу. Волнистая пелена тумана кое-где еще стояла над водой, но солнце уже поднялось довольно высоко. Светлая голубая дорога Камы бежала меж бесконечных заливных лугов и редких лесков. Берега Камы были пустынны и хмуры. Но эта живая движущаяся дорога вызывала такое бодрое и хорошее чувство, как будто весь мир раздвигался перед тобой.
Здесь когда-то шел древний исторический путь, связывавший мифическую Биармию с Волгой и Каспием. Сюда из таинственных глубин Средней Азии завозились дорогие восточные товары. Когда татары загородили дорогу на юг, пришли сюда новгородцы. А потом Строгановы начали рубить острожки и ставить соляные варницы. Край становился русским.
Теперь это бурное историческое прошлое позади. Убогая деревушка редко-редко встанет на берегу, и снова пустынно и дико вокруг, только хлопают плицы колес, и бежит вспененная вода, и вал, бегущий за пароходом, слизывает с отлогого берега ракушки и валежник.
Когда же оживут эти берега?
Сидя в каюте, Дмитрий Наркисович читал очерки Василия Ивановича Немировича-Данченко «Кама и Урал». Читал и делал на полях злые пометки. Чувствовалось, что писатель наблюдал жизнь из окна вагона и писал свои зарисовки только для того, чтобы занять внимание неприхотливого читателя. Это был один из представителей литературы «благополучных концов».
Через двое суток пароход вошел в устье Вишеры. До Чердыни оставалось еще верст шестьдесят.
На рассвете вдали показался красавец Полюд. Своей формой эта высокая гора напомнила Дмитрию Наркисовичу подножие памятника Петру, только увеличенное в тысячу раз. Далеко-далеко над лесистой равниной, над волнистой линией гор поднялся Полюд-Камень.
А через несколько часов пароход подходил к Чердыни. Город стоял на высокой горе. С реки виднелись только белые колокольни древнего монастыря.
Вот она, Пермь, или Великая Чердынь! Город новгородской старины. Бедность чердынского населения вошла в поговорку. Край удален от учебных центров, но в городе ни одного среднего учебного заведения. Общественной жизни в Чердыни нет и званья. Тон задают купцы, ведущие торговлю с Печерским краем, — Алины, Пешехоновы, Надымовы. Весь необъятный край находится в кабале у десятка чердынских толстосумов.
Сидя на постоялом дворе, Дмитрий Наркисович писал в Екатеринбург Ивану Васильевичу:
«Не подумайте, что за несколько часов моего пребывания в Чердыни я подмахну целое описание этого города во всех отношениях, — описание будет, но самое коротенькое, ибо интерес Чердыни — в далеком историческом прошлом».
Действительно Дмитрий Наркисович пробыл в Чердыни несколько часов. Стояла чудесная погода, и он решил отправиться дальше. Ехали ночью по Чердынскому тракту на север. До села Вильгорт считалось семнадцать верст. Было уже около полуночи, когда подъезжали к Вильгорту. Небо над лесом горело пурпуровым закатом. Красный цвет навевал жуткое настроение. В этой северной заре было много крови и вообще чего-то зловещего, точно в зареве невидимого пожара. По обе стороны зубчатой стеной тянулся угрюмый ельник. Где-то ухал филин. А на горизонте возвышалась мощная громада Полюдова Камня.
Стояла весна. Тепло в этом году наступило рано. Экипаж ехал по изрытому ухабами Челябинскому тракту. Огромного роста, широкоплечий мужик брел по обочине. Его шатало с голодухи.