Выбрать главу

Дожди, дожди, дожди! Но и здесь бес стихотворства не оставлял Сверчка. По окнам текли потоки, искажая отражение в стекле новой ртутной плёнкой, сквозь которую улица теряла чёткость, вытягивалась и округлялась. Но да зачем на неё смотреть? Пушкин писал целый день. Стихи ему грезились даже во сне, так что он вскакивал с постели и пытался нацарапать что-то впотьмах.

Когда голод заворачивал кишки кренделем, Сверчок спешил в трактир. Строчки гнались за ним или опережали на полквартала — приходилось догонять. Было смешно заходить и садиться за стол, потому что никто не замечал, как посетитель держит на верёвочке целую флотилию из слов, на скорую руку соединённых рифмами. Подавали есть, задевали за его сокровище ногами, а стадо разноголосых и разномастных восклицаний росло, набегало, звало с собой знакомых, и вот уже весь трактир начинал мычать, цокать, наполняться людской молвью и конским топом.

Прибежав домой, Сверчок загонял проклятые рифмы на лист и тем самым привязывал их к бумаге. Теперь они никуда не могли деться. Но голова всё выплёвывала и выплёвывала следующие. Набирались сотни строк за день. Иногда шла проза. Но, когда Пушкин брался за отделку, оставлял лишь четвёртую часть — остальное никуда не годилось. Шум и гам.

Черновиками можно было топить печь. Но он берёг, хотя сам не мог ничего разобрать. Над зачёркнутыми строками громоздились новые, тоже отвергнутые и жирно замазанные. Слова и словечки заполняли всё пространство листа, не оставляя живого места. Точно на спине наказанного крестьянина.

Траур по вдовствующей императрице, её пышные похороны — всё прошло мимо. Земные боги падают в Лету. Поэзия остаётся. Хорошо, что осень так отвратительна. В Италии с её солнцем и ярко-голубым небом он не стал бы трудиться. Слишком подвижен. Не сидит дома. А в Петербурге свинцовые тучи, слякоть и туман, точно держали Сверчка под арестом.

В эти-то дни, когда Пушкину было ни до кого, его стали особенно настойчиво тревожить делами давно минувших дней. Вспомнили «Гаврилиаду»! Уже семь лет как им самим забытую. И он не тот, и дела не те… Писать объяснения? Каяться? Когда голова аж разрывается от других рифм.

Что могли сделать ему за «Гаврилиаду»? Приговорить к церковному покаянию в монастыре на хлебе и воде. Год. Или полтора. Он выбрал бы Святые Горы. Однако можно ли там писать? И совсем не хотелось выглядеть неблагодарным в глазах императора. Ведь обещал! Ведёт себя как нельзя пристойнее — из последних сил. Сколько может прошлое догонять и хватать за руку? Он больше не безбожник! Не атеист. С тех пор как появился этот государь — нет.

Царь своё слово держит. Как же ему, Пушкину, не держать?

А как сказать правду? Стыдно.

Явилась мысль свалить на другого. На уже покойного, чтобы никто не пострадал от клеветы. Первым же днём сентября написал Вяземскому в надежде на перлюстрацию: «Мне навязалась на шею глупая штука. До правительства дошла наконец “Гаврилиада”, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если князь Дмитрий Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность».

Горчаков? Кто поверит! Достаточно прочесть пару строк. А посему не поверили, призвали к главнокомандующему столицы Петру Толстому и заставили отвечать. «Не я, не моё». Сверчок был, как всегда, напуган сапогами и мундирами. Хотя хорохорился и готовился дерзить. Толстой — бывший «отец-командир» Бенкендорфа. Не забывает своих — тянет. Обзаводится сторонниками.

28 августа ответы Пушкина полетели к лагерю у Варны. Там что-то больно долго толклись. Видимо, государю было не до них. А потом пришло собственноручное письмо императора. Чтобы огласить его, Пушкина призвали в комиссию. Ужасно было тащиться туда, волоча за собой хвост из «полтавких» строчек, и на каждое слово, сказанное извне, выплёвывать мысленно куски поэмы.

Наверное, граф Пётр Александрович почёл стихотворца слегка не в себе. А может, пьяным?

Был он красавец мужчина, в летах, но статный и весьма сообразительный. Говорят, сроду ничего не читал. Поклёп, конечно. По лицу видно, не дурак. И не такой, как наши хитроватые мужики. Или чинуши, мыслящие лишь о размере взятки. Нет, хорошая такая рожа, чуть выше гарнизонной, чуть ниже придворной. Не интриган. Служака. Не без мозгов.

— Послушайте, юноша, — отечески обратился к Сверчку Толстой. Пушкин вспомнил, как много лет назад в этой же самой комнате таким же самым тоном с ним разговаривал покойник Милорадович.

Тогда Сверчку было чуть за двадцать. Теперь около тридцати. Но для людей старинных, ещё екатерининских войн, он оставался «юношей», и даже не почёл долгом обижаться.