Очень жаль, что мы обладаем такими скудными сведениями о жизни самого монсиньора Перрелли. О себе он сообщает до обидного мало. Мы знаем, что родился он на материке, а на остров приехал еще молодым человеком, страдая от ревматического недомогания; что недомогание удалось излечить с помощью целебных источников, которые он же в конце концов и описал в одном из наиболее радостных разделов своего труда, и которые приобрели повсеместную славу благодаря классическим опытам, поставленным его современником, Добрым Герцогом Альфредом, -государем, кстати сказать, который, судя по всему, был не весьма ласков к нашему ученому мужу. Вот, собственно, и все, что мы о нем знаем. Чрезвычайно кропотливые исследования, предпринятые мистером Эймзом, не смогли добавить ни крохи сведений к тому, что нам известно об историке острова Непенте. Мы не можем сказать, когда и где он умер. Под конец, он по-видимому стал считать себя местным жителем. Обилие включенных в книгу сведений позволяет предположить, что он провел на острове долгое время. Мы можем предположить также, исходя из его титула, что он принадлежал к числу служителей церкви: в те времена то был самый верный способ выдвинуться для одаренного молодого человека.
Окинув написанные им страницы поверхностным взглядом, легко прийти к заключению, что он не обладал так называемым священническим складом ума. Читая же между строк, быстро обнаруживаешь в нем не столько священника, сколько политического мыслителя и философа, исследователя удивительных свойств человечества и природы -- проницательного, дальновидного, разборчивого. Он, например, говорит, что приведенная нами легенда о видениях и мученичестве Святого Додекануса, которую он первым освободил от разного рода наслоение, чрезвычайно ему нравится. Чем же? Своим церковным привкуса? Ничуть: он усматривает в ней "истиность и символ. Эта история имеет всеобщий характер, она содержит типические, так сказать, черты жизни любого великого человека, его деяний и получаемого им воздаяния". Введение в "Древности", излагающее принципы, коими руководствуется историк, могло быть написано не три столетия назад, а вчера -- или даже завтра, настолько современна его интонация. Вслушаемся в эти весомые слова:
"Живописанию характеров и событий надлежит принимать форму беседы между людьми благородными, ведомой в легком тоне хорошего общества. Сочинитель, решившийся обратиться к толпе, учиняет это себе же во вред, ибо уничтожает самую сущность достойного слога -- его прямоту. Невозможно быть прямым с людьми низкого звания. В слушателе своем должно предполагать таковую образованность и духовную близость, что ты, не колеблясь, возьмешь оного или оную за руку и введешь в круг своих личных друзей. Если сие приложимо к литературе какого угодно рода, то к истории приложимо стократ.
История имеет дело с лицами и положениями не воображаемыми, но подлинными. Вследствие сего она требует сочетания качеств, кои для поэта или сочинителя романов не являются необходимыми -- непредвзятости суждения и живейшей приязни. Поэт может быть вдохновенным неучем, сочинитель романов -- нимало не вдохновенным борзописцем. Ни при каких обстоятельствах нельзя обвинять их в обмане читающей публики или в причинении ей иного вреда, сколь бы несообразными с установлениями нравственности ни были их усилия. Они пишут либо хорошо, либо плохо -- этим все и исчерпывается. Историк же, не сумевший исполнить своего долга, обманывает читателя и причиняет вред людям, уже почившим. Человек, обремененный грузом подобной ответственности, и аудитории заслуживает более нежели избранной -- аудитории равных ему, умудренных опытом людей. Не след обращаться к хаму с доверительными речами...
Греки изобрели Музу Истории; им доставало смелости открыто высказывать собственные суждения. Книги Бытия, этой древней препоны, не существовало для них. Она, однако, воздвигнута перед историком современным; она понуждает его непрестанно спорить с собственной честностью. Если историку дорога его шкура, он обязан примеряться к существующим ныне догмам и воздерживаться от исполненных истины выводов и замечаний. Выбор, предоставленный ему, невелик: он может стать хронистом либо сочинителем баллад -- занятия устарелые и пустые. Неотвратимая участь всякого, кто препоясывается поучать род человеческий состоит в том, что его самого приходится изучать, как некую древность, как пример, служащий остережением потомкам! Клио низвергли с ее пьедестала. Это светозарное существо, примерив свои интересы к интересам теократии, обратилось в служанку увядшей и вздорной хозяйки, в продажную девку. Так сему и быть, покуда род человеческий не обрящет новую нравственность, отвечающую нуждам современности. Вливать молодое вино в старые мехи и бесполезно, и опасно..."
По сказанному он и поступает. Творение монсиньора Перрелли это прежде всего человеческий документ, показывающий нам умудренную, свободную от предрассудков личность. Действительно, приняв во внимание тогдашнюю религиозную ситуацию, понимаешь рискованность некоторых его теологических выкладок, доходящую до того, что мистер Эймз нередко задавался вопросом -- не по этой ли причине нам ничего не известно о жизни монсиньора Перрелли и обстоятельствах его кончины. Мистер Эймз считал возможным, что монсиньор мог попасть в лапы Инквизиции и сгинуть в них навсегда. Это предположение объясняло, почему первое издание "Древностей" является чрезвычайной редкостью, а второе и третье вышли, соответственно, в Амстердаме и Бале.
По счастью, книга содержит на своих девятистах страницах все, что способно заинтересовать современного исследователя истории и хозяйственной жизни Непенте. Она и поныне является кладезем исторических сведений, хотя некоторые крупные разделы ее неизбежным образом устарели. Вернуть "Древности" в современный научный обиход, выпустив пересмотренное и расширенное издание, снабженное примечаниями, приложениями и многочисленными иллюстрациями -- вот в чем состояло честолюбивое устремление, единственное честолюбивое устремление мистера Эрнеста Эймза, бакалавра искусств...
Было бы неправдой сказать про этого джентльмена, будто он бежал из Англии на Непенте, потому что подделал завещание собственной матери; потому что был арестован, когда шарил по карманам некой дамы на станции Тоттнем-Корт-Роуд; потому что отказался оплачивать содержание семи своих рожденных вне брака детей; потому что оказался замешанным в громкий, беспрецедентных масштабов скандал, упоминание о характере коего в приличном обществе невозможно; потому что его схватили за руку при попытке перетравить носорогов в Зоопарке; потому что он направил примасу Англии по меньшей мере неуважительное письмо, начинавшееся словами "Мой добрый олух" -- или по какой-то иной подобной причине; и что теперь он остается на острове, поскольку не может найти дурака, который одолжит ему десять фунтов на обратный билет.
Поначалу он приехал сюда из соображений экономии, а оставался поначалу оттого, что если бы он умер на обратном пути, у него в кармане не набралось бы медяков, достаточных для оплаты расходов на похороны. Ныне, разрешив проблему существования на восемьдесят пять фунтов в год, он жил на острове совсем по иной причине: он писал комментарий к "Древностям" Перрелли, подслащивая этим занятием горечь добровольного изгнания.
Это был высохший, почти изможденный человек с яркими глазами и короткими усиками, одевавшийся скромно, изящный, собранный, благовоспитанный, со сдержанными манерами. Жил он уединенно, в домике о двух комнатах, стоявшем где-то среди виноградников.
Он прекрасно знал классическую литературу, хотя никогда не питал особой приязни к греческому языку. Он считал его "легковесным", нервным и чувственным, открывавшим слишком много перспектив, психологических и социальных, среди которых его уравновешенный разум не мог расположиться с достаточным удобством. Одни частицы чего стоят -- есть нечто двусмысленное, нечто почти неприличное в их веселой податливости, в готовности, с которой они позволяют употреблять себя неподобающим образом. То ли дело латынь! Уже в приготовительной школе, где он был известен как зубрила чистой воды, Эймза охватила нездоровая страсть к этому языку; он полюбил его холодные лапидарные конструкции, и пока прочие мальчики играли в футбол или крокет, этот тощий парнишка, один-одинешенек, упоенно возился с записной книжкой, терзая чувствительный английский попытками перевода неподатливых и бесцветных латинских периодов или составляя, даже без помощи "Gradus'а(2)", никчемные словесные мозаики, известные под названием латинских стихов.