Оноре де Бальзак
З. Маркас
Я ни разу не встречал, даже среди наиболее замечательных людей нашего времени, человека столь поразительной наружности; изучение этого лица внушало чувство грусти, переходившее под конец в ощущение, сходное с болью. Существовало какое-то соответствие между этим человеком и его именем. Буква «Z», стоявшая перед фамилией Маркас, — буква, которую можно было видеть на всех адресованных ему письмах, которую он никогда не забывал проставить в своей подписи, — эта последняя буква алфавита заключала в себе нечто неуловимо роковое.
Маркас! Повторите про себя это имя, состоящее из двух слогов: не чувствуете ли вы в нем какое-то зловещее значение? Не кажется ли вам, что человека, который носит это имя, ждет удел мученика? Хоть это имя странно и дико, у него все права на то, чтобы сохраниться в памяти потомства; оно звучит стройно, оно легко произносится, ему присуща та краткость, которая подобает прославленным именам. Не ощущается ли в нем нежность, равная его необычности? Но не кажется ли оно вам также незаконченным? Я не взялся бы утверждать, что имена не оказывают никакого влияния на судьбу. Существует тайная и необъяснимая гармония или, наоборот, явный разлад между именем человека и событиями его жизни; здесь нередко вскрывались отдаленные, но действенные соответствия. Битком набит весь шар земной, все в нем находится в связи со всем. Быть может, когда-нибудь люди вернутся к тайным наукам.
Не видится ли вам в форме буквы «Z» нечто изломанное внешним противодействием? Не отображают ли очертания этой буквы неверный и причудливый зигзаг бурной жизни? Что за ветер дохнул на эту букву, которая во всех тех языках, где она существует, стоит во главе каких-нибудь пятидесяти слов, не более! Маркаса звали Зефиреном. Святой Зефирен — один из наиболее почитаемых бретонских святых. Маркас был бретонец.
Вдумайтесь еще раз в это имя: З. Маркас! В фантастическом сочетании этих семи букв — целая человеческая жизнь. Семь! Наиболее многозначительное из кабалистических чисел. Носитель этого имени умер тридцати пяти лет: таким образом, его жизнь слагается из семи пятилетий. Маркас! Как будто что-то драгоценное падает и разбивается то ли с шумом, то ли беззвучно.
Я кончал в 1836 году юридический факультет Парижского университета. Жил я в ту пору на улице Корнеля, в гостинице, все номера которой сдавались студентам. Это было одно из тех зданий, в глубине которых вьется лестница, освещаемая сначала светом с улицы, затем подслеповатыми окошками и, наконец, чердачным окном. В этой гостинице было сорок номеров, обставленных так, как обставляются комнаты, предназначенные для студентов. В каждом из них имелась кровать, несколько стульев, комод, зеркало и стол, — а что еще нужно в молодости! Как только небо прояснится, студент открывает окно. Но на этой улице он не найдет соседки, за которой можно поволочиться. По ту сторону улицы взоры его встречают давно закрытый Одеон, с его уже потемневшими стенами, оконцами актерских уборных и широкой черепичной крышей. Я был не настолько богат, чтобы снять красивую и удобную комнату и даже вообще снять комнату. Мы с Жюстом занимали вдвоем номер с двумя кроватями на шестом этаже.
По эту сторону лестницы находились только две комнаты: наша и другая, маленькая, — ее занимал З. Маркас. С полгода ни я, ни Жюст ничего не знали о нашем соседе. Правда, старуха, ведавшая гостиницей, сказала нам, что маленькая комната занята, но добавила, что сосед беспокоить нас не будет, так как он на редкость тихого нрава. И действительно, в течение шести месяцев мы ни разу не встретились с нашим соседом и не слышали в его комнате никакого шума, хотя нас разделяла только переборка — дощатая оштукатуренная переборка, столь обычная для парижских квартир.
Наша комната имела семь футов в вышину, ее стены были оклеены грошовыми бумажными обоями с букетами по голубому полю. Пол был крашеный, без того лоска, который умеют наводить полотеры. Перед нашими кроватями лежало по тощему коврику. Труба камина выходила почти тут же на крышу и дымила так сильно, что нам пришлось оборудовать над нею колпак за свой счет. Узкие, крашеные деревянные кровати напоминали кровати школьных дортуаров. На камине виднелись только два медных подсвечника, то со свечами, то без свечей, две наши трубки, табак, рассыпанный или в кисете, да кучки пепла, оставленные посетителями или нами самими, когда нам случалось курить сигары. На окне висели миткалевые занавески, скользившие по железному пруту. Справа и слева от окна были прибиты к стене две небольшие книжные полки из дерева дикой вишни, знакомые всем, кто бывал в Латинском квартале; мы держали на них те немногие книги, которые были необходимы нам для занятий. Чернила в чернильнице неизменно напоминали лаву, застывшую в кратере вулкана (разве любая чернильница не может в наше время стать Везувием?). Затупившимися перьями мы прочищали свои трубки. Вопреки законам денежного обращения, бумага была у нас еще более редким гостем, чем звонкая монета.
Можно ли удержать молодых людей в подобных комнатах? Понятно, что студенты работают в кафе, в театре, в аллеях Люксембургского сада, у гризеток, даже в университете — всюду, только не в ужасной своей комнате: ужасной — если дело идет о работе, прелестной — когда в ней болтают и курят. Накройте стол скатертью, вообразите, что перед вашими глазами обед, доставленный лучшим ресторатором квартала, четыре прибора, две девушки, закажите литографский снимок с этой картинки домашней жизни, — завзятая святоша и та улыбнется, взглянув на нее.
Мы думали только о развлечениях. Доводы в пользу такой беспорядочной жизни мы почерпнули из наблюдений над одной весьма серьезной стороной современной общественной жизни. Ни Жюст, ни я не видели ни малейшей возможности завоевать себе положение на тех двух поприщах, которые мы избрали по настоянию наших родителей. Вместо одного адвоката, одного врача — их сотня. Толпа осаждает эти два поприща. Ей кажется, что это — два пути к успеху, а в действительности это две арены: на них соперники убивают друг друга, борются друг с другом — не огнестрельным или холодным оружием, но интригами и клеветой, напряженнейшим сверхчеловеческим трудом, интеллектуальными походами, такими же кровопролитными, какими были итальянские походы республиканских солдат. Теперь, когда всюду идет состязание умов, нужно научиться проводить по сорок восемь часов подряд в кресле за письменным столом, как полководец некогда оставался по двое суток в седле. Избыток состязающихся заставил медиков разбиться на категории: есть врач пишущий, врач лечащий, врач политиканствующий и врач воинствующий; четыре разных способа быть врачом, четыре раздела, уже заполненных до отказа. В пятой группе — группе врачей, торгующих лечебными снадобьями, — свирепствует конкуренция; там бьются оружием гнуснейших реклам, расклеиваемых по стенам парижских домов. Во всех судах почти столько же адвокатов, сколько дел. Адвокат бросился в журналистику, политику, литературу. Добавьте к этому, что и государство, осаждаемое бесчисленными претендентами на все, даже самые ничтожные, судебные и административные должности, в конце концов стало требовать от кандидатов наличия определенного состояния. Грушевидный череп тупоумного сынка богатого бакалейщика предпочтут квадратной голове дельного молодого человека, одаренного талантом, но без гроша в кармане. Юноша, у которого ничего нет, даже если он усердно трудится и напрягает все свои силы, все-таки рискует через десять лет оказаться ниже той точки, с которой он начал. В наши дни талант может пробиться только при том же условии, что и бездарность — если ему повезет. Более того, вздумай он отказаться от тех низменных средств, при помощи которых добивается успеха пресмыкающаяся посредственность, он никогда не достигнет цели.
Мы в совершенстве знали нашу эпоху, знали и самих себя, и потому избрали праздность мыслителей, а не бесцельную деятельность; ленивую беспечность и веселье, а не тщетный труд, который только ослабил бы нашу отвагу и притупил бы остроту ума. Жизнь современного общества была нами проанализирована во время веселой беседы, за трубкой, на прогулке, но это отнюдь не умалило ни трезвости, ни глубины наших суждений и наших речей.
Мы видели, что молодежь обречена на бесправие илотов, и все же нас поражало грубое равнодушие власти ко всему, что принадлежит области ума, мысли, поэзии. Какими взорами нередко обменивались мы с Жюстом, читая газеты и узнавая о политических событиях, пробегая отчеты о прениях в палатах, обсуждая поведение королевского двора, упрямое невежество которого сравнимо лишь с пошлостью его придворных, с бездарностью тех людей, которые окружают стеною новый престол, — людей, лишенных ума и способностей, ничем не прославившихся и ничего не изучивших, людей без общественного веса и без душевного величия. Поистине нельзя представить себе лучшей похвалы двору Карла X, чем теперешний двор, если только его можно считать королевским двором! Какая ненависть к стране сказывается в том, что заурядных, бездарных иностранцев принимают во французское подданство, торжественно вводят в палату пэров! Какое беззаконие! Какое этим наносится оскорбление молодым знаменитостям и честолюбивым отечественным деятелям! Мы смотрели на все это со стороны и горько сетовали, не принимая, однако, никакого решения относительно нашей личной судьбы.