Ты тоже умела бунтовать (так я это интерпретировала). Раз в месяц ты ходила с подругой в театр. Ты встряхивала своими чёрными кудряшками, красила губы, надевала чёрное панбархатное платье, и у тебя было безумно счастливое лицо. Счастливей, чем всегда…
Что такое твоя материнская любовь я поняла в 18 лет. Отличница, не поступившая в родном городе в институт по «пятой графе», я через год уехала в Ижевск. На сборах картошки я ухитрилась заблудиться с подружкой в удмуртских лесах на трое суток. Нам повезло, мы спаслись, обе отделались тяжёлым испугом, а я ещё и воспалением лёгких. В Ижевске меня ждала телеграмма: «Доченька, что с тобой случилось? Я чувствую беду. Мама». Я всё отрицала - и само приключение, и затянувшуюся болезнь. Но когда я приехала домой на зимние каникулы, ты подвела меня к настенному календарю. Три дня в сентябре были обведены жирным карандашом. «Ты ведь меня не можешь обмануть. Я знаю, что ты была близка к смерти. Мамы всегда всё знают - пуповиной». По-моему, мы обе долго плакали, крепко обнявшись. Через полгода я перевелась в Львовский Политехнический, стала жить дома, но такой близости, как в тот момент, между нами уже не было.
Ты помнишь, как я прибежала домой с горящими глазами и закричала, радостная: «Я встретила ЕГО!» Ни на один твой вопрос я не смогла ответить, а ты гладила меня по голове и повторяла: «Я так за тебя рада, я так за тебя счастлива…» И всё, я закружилась в вихре своей любви, и ты приняла его как ещё одного сына, как принимала всех, не умея ни врать, ни лицемерить. А я ушла жить в его дом, и назвала «мамочкой» чужую женщину…
Ты никогда ни на что не жаловалась, не плакала. Только один раз из-за меня, и я не могу это забыть. Я сказала тебе что-то очень обидное, что-то вроде того, что ты никогда меня не понимала, что мне такой любви от тебя недостаточно, что вылечить и накормить для выражения материнской любви - этого мало… О, как же ты горько заплакала и сказала: «Не дай Бог, чтоб ты когда-нибудь это услышала от своей дочки…»
Ты думаешь, я не помню, кто вставал ночью к маленькой Юлечке, чтоб мы могли подольше поспать, когда вернулись в ваш дом? Кто же ещё поможет, если не мама… У меня перед глазами сцена, как ты стояла передо мной на коленях и заклинала не уезжать на Север. Говорила, и была права, что и я, и ребёнок будем там болеть, и делать этого никак нельзя, так как есть вещи более важные, чем работа и квартира… Но, у меня была любовь… А после, когда Юлька начала болеть в Норильске, вы с папой нянчили её вместо нас, ведь я привозила её каждые три месяца на протяжении четырёх лет. Тебе было уже за семьдесят… Только сама став бабушкой, я поняла, как это было нелегко… Всё принималось мною как должное, а я ещё иногда выражала своё недовольство несовременными методами воспитания…
Ты всё поняла, когда серьёзно заболела моя дочь, и мы вернулись из Норильска. Ты не спорила, не ломала руки, когда мы решились уехать навсегда в Америку. Ты надеялась, что мне здесь тоже помогут, сделают операцию, и уговорила папу дать нам это разрешение на отъезд. Я не знаю, способна ли я на такое самопожертвование. Доченька, которую ты родила «на старости лет», уехала от тебя навсегда, и больше мы никогда не увиделись. Признаюсь, мне так было страшно, что и тогда я не смогла сказать тебе вслух о своей любви.
Наше прощание было похоже на преждевременные похороны. Мы стояли на перроне вокзала; ни ты, ни я не плакали. Плакал папа и никак не мог отпустить ручонку своей любимой пятилетней внучки. А ты хватала за руку мою свекровь и умоляла её быть мне мамой. Разве ты не понимала, что это невозможно, что мама может быть только единственной в жизни? Ты себя подстраховала, ты доверила нас своей сестре Сонечке, к которой мы уезжали. До самой её смерти она была мне здесь самым родным человеком. Я, человек по натуре не завистливый, завидовала и тянулась ко всем, у кого была семья, родители, с которыми можно соглашаться или спорить, спросить совета или сделать всё по своему, но которых можно обнять и поцеловать. Мне было всего 30 лет. Как же мне вас всех не хватало, а особенно тебя…