Выбрать главу

Подплыли к какой-то маленькой станице, прилепившейся между гор в ущелье, «на подушке», как рассказывали казаки.

— Место у нас здесь незавидное, пахотной земли почитай что и нету вовсе, ну и луговой тоже не богаты, — на другое бы перебраться…

— Где же вы хлеб сеете?

— Да вон там за горой, поляна такая вышла, подушка опять эдакая, вот туда, за этой горой, — тут и пашем.

— Скучное место, батюшко, скучное, тоскливое; горы эдакие вокруг тебя страшенные, все горы да горы, да лес дремучий, зверье всякое, — поясняла мне какая-то женщина-казачка.

— Ночью, иной раз, за избами нашими медведь мычит; барса тут какая-то есть, оногдысь[25] корову задавил…

— Зато соболей у вас тут много. Казаки, я думаю, добывают их? — спросил я.

— А господь знает, бьют видно…

Женщина помолчала, поглядела внимательно на лодку и спросила.

— Мне бы на сарафан ситцу…

— Нету, тетушка, — не торговой я.

Женщина низко поклонилась.

— Простите уж вы меня, бабу глупую…

— За что прощать, помилуй?

— А я думала — купец с торгом…

И пошла поскорее от лодки.

— Ишь ты как улепетывает! — подсмеивались мои рабочие, — баба так баба и есть.

К вечеру, к позднему вечеру, нам случилось остановиться у небольшой станицы на ночевую. Мы развели на берегу огонь и начали варить ужин. На огонек подошли казаки и казачки. Сначала завели они расспросы о товарах, о купцах, а потом разговор перешел на их житье-бытье. Старый, седой старик-казак долго слушал наши разговоры и молчал, пошевеливая палочкой огонек; рядом с ним сидела, поджав под себя ноги, старуха — его жена. Долго шел разговор о Забайкалье, о трудности жизни на новых местах, старик все покрякивал и молчал.

— Что же ты, дедушка, молчишь?

— Да что, не дородная (не хорошая) сторона!

— Зачем же ты поехал сюда?

— Да вот ребята… Переселили их, ну и я за ними… Вот мы со старухой поживем еще годок, другой, да поедем на свою сторону умирать.

— И, и, родимой, — захрипела старуха, — какая здесь сторона, — курицы дохнут, идет, идет, моя голубушка, да как трахнется, так ей все животики и выворотит.

— Это, ваша милость, только спервоначалу было, теперь ничего, Бог милует, — заметил старик.

— Значит жить можно?

— Можно не можно, а живем, пока Бог грехам терпит… Вот сынков нам из Расеи понаслали сюды, с ними справиться силы нету…

— Какие это сынки?

— А штрафные солдаты. Понаслали их сюды, да и дали нам на каждую семью, как будто в сыновья, — возись с ними. Народ озорник, балованной, — одно слово ухорезы.

— Ягоды здесь никакой нет, — брякнула вдруг какая-то молоденькая казачка.

— А ты за ягодами что ли приехала? — спросил мой рулевой.

— Не за ягодами… а все же…

— Ну те совсем с ягодой-то, — перебил старик, — тут дело говорят, а она об ягоде… Есть тебе голубица, кислой виноград есть, — чево еще надо?

— Да я так только… сказала…

И застыдилась.

— Вот теперичка, ваше почтение, — обратился старик ко мне, — правду ли, нет ли сказывают, что якобы сам китайский император нашему Батюшке Белому Царю слезную грамоту писал и униженно молил ослобонить его землю, этот самой Амур, а нам казакам, чтобы оборотить на свою сторону?

— Не знаю, — отвечал я.

— Эх ты, — вступился в разговор рулевой, сам-то ты китайской император и есть, а еще старик! Какие тут тебе слезные грамоты? Завоевали наши русские этот Амур и шабаш! Сила оружия значит, тут уж грамоты не помогут… Выдумал!

Старик покосился на рулевого, посмотрел на меня и, кажется, подумал что-то вроде того, что «хочется же, мол, людям с такими головорезами ездить».

Я попросил рулевого не мешаться в наш разговор и продолжал слушать старика.

— Да вы напрасно уши-то развесили, право. Черта ли их слушать, — наврут они вам с три короба, — с хохотом говорил мой клейменый спутник и залез в лодку.

От тоски о родной стороне, от слезной грамоты китайского императора разговор перешел на охоту.

— Бьем мы здесь понемногу белку, тоже, мало дело, соболишка колотим. С ноября, этак в начале поста рождественского, уходим в горы, а к новому году, либо к масляной неделе, домой оборачиваем. По счастью да по уменью глядя и несем кто сколько добыл, кто десяток, а кто и два; которы у нас вон заправски-то стрелки, так и по три десятка добывают. Прежде здесь до нас гольда да орочон жили, они, надо быть, много добывали, потому стреляют важно; уж про то слова нет, что они только в головку бьют зверя, в самую, значит, маковку, — это уж у них завсегда, а то вот что еще делают, — близко зверя не бьют, а подальше от него отходят, для того, чтобы пулька в голове у зверя осталась, либо упала бы где поблизости, чтобы ее найти было можно да опять в дело пустить.

— Что же, они богато живут?

— Нет. Бедность у них непроходная. Дань, сказывают, большую с них маньчжур берет; поедет, говорят, чиновник и оберет, почитай, всех соболей; спрячут они другой раз свое добро-то, — так ищет чиновник, бьет их, а то и в Чичикар отправит, к самому набольшему чиновнику; другие, заслышав о приезде чиновника, разбегутся, кто в лес, кто куда, — много греха-то у них. По весне как-то они к нашей станице прикочевали; река-то еще не вскрылась, холодненько гораздо было, а у них шалашик из липовой коры сделан, худенькой такой, везде сквозит да дует. Зашли мы туда к ним, — оборвыши все до единого, чуть-чуть только не нагие; уж как только они зиму зимовали, — удивленье! Котелок в шалашике-то на огне стоял, поглядели мы, что они варят, поглядели да и ахнули: гнилушки да сучья в котелке-то только, в них вся и пища — как только живы, — вот она, какая бедность-то! Дали мы им хлеба, — кланяются, мычат чево-то по-своему, будто просят чево-то, руками размахивают, — што такое, думаем. Вытащили откуда-то винтовки, суют в нас ими, на дуло показывают, — показали мы им порох, — запрыгали все, скачут, хохочут, сдурели ровно. Дали мы им понемногу свинцу и пороху. Только река-то вскрылась, смотрим-посмотрим, наших орочонов и след простыл, только кусочки липовой коры на земле валяются, от шалаша от ихнего остались. Куда они ушли, Господь их знает, боятся ли нас, чево ли, али от маньчжурских чиновников норовят подальше, — а народ смиренной, тихой народ.

— Какого же вы здесь еще зверя бьете, кроме белки и соболя?

— Да бьем понемногу, кого придется.

— Какого же? Барса? Медведя?

— Попадется, как не бить, — бьем, да мало. Барса, ваше почтение, нынче совсем мало; редко-редко когда увидим его, а поначалу-то он, проклятой, обижал нас больно. Сколько коров передавил, — так-таки среди белого дня, прямо на станицу и прет. Силища же у него непомерная, — крепкой зверь! Однова разу наши робята казаки пошли белковать. Идут, это, путем-дорогой, вдруг видят на поляне этакой пригорочек маленькой случился, а на пригорочке барса лежит, хвостом тихо таково пошевеливает, греется. Дело-то было в велико говенье, перед весной. Лежит барса на пригорочке. Увидали его наши робята, — струсили; а народу их было человек пятнадцать и все с винтовками, у которых тоже и большепульные винтовки были. Собрались они в кучку, потолковали, сотворили молитву, да и порешили идти прямо на зверя; а зверь лежит себе греется, да хвостом из стороны в сторону пошевеливает и думушки не думает, что перед его глазами толпа народу. Подошли робята на выстрел, — бац! бац! Барса поднялся со своего места с пригорочка и пошел не торопясь назад. Казаки наши так на месте и окоченели от страху. — Што же это, робята, а? — спрашивают друг у дружки: — неужели мы из двадцати-то винтовок попасть в него не могли? Вот дела-та! — Ну, думать нечего, робята, надо — на убег. Воротились они домой, рассказали товарищам, и на другой день опять пошли, уж нарочно, значит, этого самого барсу искать. Пришли на старое место — нету, пошли дальше, — тоже нету; с полверсты отошли, смотрят, лежит он под кустом. Близко подойти не смеют, ну, да потихоньку опять на выстрел подобрались, — бац! бац! а барса лежит, головы не поднимает, подох значит; — так вот он как: с полверсты ушел с пулями-то…

вернуться

25

На днях, недавно (прим. ред.).