Сколд заметил, что «Анатомия меланхолии» Роберта Бартона помогла бы здесь лучше, чем отрывки из Маркса. Когда остальные средства исчерпаны, и сами по себе существовать не могут, их последняя надежда — проститутки, держательницы публичных домов, любовные эликсиры и приворотные зелья. Последние истощают и одаривают болезнями мужчин, если те забывают об осторожности. А эти сводни — повсюду, и их так много, что, как говорили о старом Кротоне, здесь все люди делятся на тех, кто заманивает и кого заманивают. Это можно сказать обо всех наших городах, так много в них опытных хитрых сводней.
Помимо того, сводничество стало искусством, или либеральной наукой, как называл его Люциан; ив нём столько трюков и тонкостей, так много нянек, старух, пособников, курьеров, попрошаек, врачей, монахов, проповедников заняты в этом деле, что не хватит чернил, чтобы их всех перечислить. Трёх сотен четверостиший не будет достаточно, чтобы изложить в них сказание об этом распутстве. Оккультные средства, стеганография, полиграфия или магнетическое чтение мыслей, которое, кстати, Кабеус Иезуит считает волшебным, но лживым, все эти средства настолько хитроумны, что противостоять им не сможет ни ревность Юноны, ни затворничество Данаи, ни всевидящее око Арго.
Поскольку я знала, что будет дальше, то оборвала Сколда, прежде чем он начал потчевать меня очередной сектантской речью. Взамен я предложила «Очерк о Лондоне» Джона Стоу, как более достойный предмет обсуждения. К сожалению, описывая Бишопсгейт и Шордич (Северсдич), он не пишет о проституции в этих районах. Однако, он поднимает эту тему, говоря о Бридж Уорд Визаут, грубо говоря, это сегодняшний район Бароу, тогда являвшийся частью Суррея. Перечислив пять местных тюрем и несколько известных домов, Стоу переходит к интересующей нас теме.
На западном берегу, недалеко от медвежьих садов, где охотились на этих зверей, был расположен Борделло, или Стьюз — район публичных домов. Восьмым парламентом Генриха II было предписано, что все дома терпимости должны оставаться в этом поместье, согласно старой традиции, которая появилась ещё в незапамятные времена. Согласно этим обычаям на фасадах публичных домов, выходящих на Темзу, были нарисованы знаки: Голова вепря, Скрещенные ключи, Пистолет, Замок, Журавль, Шляпа кардинала, Колокол, Лебедь и т.д.
Из достоверных источников известно, что проституткам запрещалось ходить в церковь, пока они продолжали свой либеральный образ жизни. Они также были лишены привилегии захоронения по христианским обычаям, если перед смертью не смиряли свою плоть. За воротами церковного двора был кусочек земли, называвшийся Обитель одиноких женщин. Там хоронили этих заблудших овец. В 1546 году публичные дома Саутворда потеряли свои привилегии и перестали быть таковыми. По указу короля обитатели этих зданий должны были подчиняться всем строгим законам, которые действовали в его полицейском государстве.
Меняя тему разговора, я спросила у Сколда, почему он заинтересовался проституцией. Рассказанная им история была литературным отзвуком, вымыслом, источник которого был предельно ясен. Адам утверждал, что, однажды гуляя по улицам Лондона в поисках психогеографических удовольствий, он увидел старую продавщицу цветов. Он спросил торговку, где можно переночевать. Приятно удивлённая его глупой учтивостью, она пообещала предоставить Сколду тёплую постель. Вскоре она затащила этого простака в публичный дом, где его сразу же окружили обнажённые девушки.
Такие трюки проделывают повсеместно. В восточной части Лондона одно время некоторые мужчины были сутенёрами собственных жён. Я налила бурбона и вспомнила о «Дитя Яго» Артура Моррисона. Действие там происходит в трущобах, которые снесли сотню лет назад, чтобы возвести на их месте район, в котором я теперь живу. В этом романе Моррисон описывает, как женщины заманивали клиентов в Олд Никол, где их мужчины уже выжидали возможности обчистить этих ублюдков. Сколд вздрогнул, когда я спросила, не били и не обкрадывали ли его проститутки.
Первая книга Моррисона, сборник новелл под названием «Жестокие уличные истории», вызвала сенсацию. Я по праву должна обратиться к рассказу, который сделал Моррисона флагманом литературного реализма. «Лизрант» описывает события, которые превращают фабричную девушку в проститутку, торгующую собой на Коммершиал Роуд. После убийств, совершённых Джеком Потрошителем, легко понять, почему эта трагическая история вызвала такой интерес. Однако, что касается «Жестоких уличных историй», я предпочитаю рассказ «Сообщество Красной коровы». Эта сатира, ниспровергающая анархизм, описывает, как Уайт-чепельские преступления нагоняют страху на мнимого нарушителя общественного спокойствия.
Адам презрительно усмехнулся, сказав, что хватит с него второсортных писак. Он хотел поговорить о человеке, которого считал величайшим романистом. Он хотел говорить о Диккенсе. Я Диккенса читала. Я читала его до тошноты, и ему не стоило больших усилий вызвать у меня рвоту. Диккенс даёт полное описание тех, кого злобно называет падшими женщинами, в «Дэвиде Копперфилде». Читая эту книгу, трудно с первой страницы не замечать её недостатки и почти невозможно, заканчивая чтение, не проникнуться огромнейшей неприязнью к автору. В конце концов, «Дэвид Копперфилд» — одна из самых автобиографичных диккенсовых работ.
История — хотя вряд ли историей можно назвать этот затянутый роман, в котором персонаж вроде мистера Макобера может из тунеядца превратиться в судью одним лишь росчерком пера Диккенса — так вот, эта история повествует о том, как жизненные трудности никак не отражаются на герое, наградившем роман своим именем. Это рассказ от первого лица, и Диккенс (поскольку Копперфилд — это Диккенс) считает, что если он представит себя невинным оптимистом, то читатель найдёт его очаровательным и милым. Всё это только вызывает раздражение, а нравоучительный тон показался бы комичным, если бы у Диккенса было чувство юмора.
В «Дэвиде Копперфилде» Диккенс наиболее явно выражает свое отношение к проституции, чем в любом из других своих романов. Но Диккенс — рот которого набит золой — неспособен чётко сформулировать, кем же стала маленькая Эмили. Чарльз Копперфилд (или Дэвид Диккенс — называйте, как хотите, этого сладкоречивого рассказчика) прибегает к грубой косвенной речи рыбака, чтобы сообщить читателю о судьбе, которая подстерегает рабочих девушек, соблазнённых «старшими подругами». Диккенс, конечно же, предлагает семью в качестве спасения от такого «падения», но между строк тут читается: слуги должны знать своё место.
Крошка Эмили приезжает в Лондон. Она раньше здесь никогда не была. Одна. Без единого пенни. Такая хорошенькая. Почти в тот момент, как она оказалась в городе, вся такая несчастная, она нашла, как ей казалось, друга. Приличная женщина заговорила с ней о шитье, которым она занималась с детства, сказала, что найдёт ей много такой работы, даст ей ночлег и выспросила всё о её семье. И когда дитя моё оказалось над пропастью, верная своему слову, Марта спасла её.
Горький опыт Марты подсказывал ей, куда смотреть и что делать. Бледная, она торопливо вошла к Эмили, когда та спала. Она сказала ей восстать из того, что хуже смерти. Обитатели этого дома хотели её остановить, но с таким же успехом они могли пытаться остановить морские волны. Марта сказала им, что она призрак, явившийся для того, чтобы вызволить Эмили из её открытой могилы. Она как будто не слышала, что они ей говорили. Она провела средь них моё дитя и вызволила её живую и невредимую из этой преисподней!
Этот отрывок, эта фантастическая речь, такая пламенная и одновременно бессодержательная — это недооцененная кульминация диккенсовой попытки принять мировоззрение побеждённого класса во имя празднующей триумф буржуазии. Диккенс не понял того, что, перенимая элементы аристократической культуры, буржуазия одновременно их изменяла. Деньги заменяют честь, и стыд становится понятием относительным. Острые моменты в работах Диккенса, а таких моментов не так уж и много, исходят из его желания переписать сценарий легко выигранных сражений, в которых буржуазия уже оказалась триумфатором, хитро прибегнув к холодной логике денежных отношений.