Выбрать главу

Холмову тогда так и не удалось до конца убедить друга. Лишь по пути на фронт, когда историк вдруг начал рассказывать угрюмым товарищам о Смуте и о том, как русские люди своими силами одолели страшного врага, по крупицам собрали разбитое вдребезги государство, рабочий поверил доценту. Валентин умел говорить, и, слушая его, Шумов почувствовал странное родство с теми ратниками, что триста тридцать лет назад встречали натиск крылатой латной конницы. Наверное, в обычной жизни рассказ Холмова прошел бы мимо рабочего, но долгий путь располагал к размышлениям, и размышления эти были невеселые. Страна проигрывала войну, немец рвался вперед, и тяжелая черная тоска изматывала людей, подтачивала решимость, гнала сон. А Валентин вдруг сказал: было хуже, было много хуже, но победа осталась за нами. Русские, такие же, как мы, и не только русские, своей силой, своим мужеством отстояли Русь, когда казалось, что надежды уже нет.

Потом Холмов признался, что история Смутного времени интересует его едва ли не больше, чем древние народы Великой степи. Он даже начал в свободное время писать что-то вроде книги, в коротких рассказах, для старших классов ну и для всех, кому это будет интересно. Не научная такая книга, а скорее, популярная, тебе же, вот сейчас, интересно было… Жаль только, времени очень мало, особенно сейчас, когда дочка родилась.

Известие о том, что его друг пишет книгу, буквально сразило Шумова. Ему всегда казалось, что писатели — это такие совершенно особенные люди, вроде артистов, а тут обычный человек, ну, конечно, интеллигент, запросто пишет книгу в свободное время. Он знал от Холмова, что тот полтора года назад женился на аспирантке, у них родилась дочь, уже полгодика девочке, очень на маму похожа. Отцу троих детей, старшему из которых скоро исполнится десять, было трудно понять восторг Валентина от того, что девочка очень быстро начала ползать и вообще чудо что за ребенок. Дочь и дочь, что тут такого? Но для Холмова Рита и маленькая Ниночка были смыслом жизни, он словно до сих пор не мог поверить своему счастью…

А потом был их первый бой, первая атака. Укрытый до времени немецкий пулемет огнем во фланг срезал половину взвода, и тогда Валька вдруг поднялся и побежал к дзоту. Того, что произошло потом, Шумов не помнил, он очнулся уже в немецком окопе, с кургузым, чужим карабином в руках. Потом они снимали с амбразуры изорванное пулями тело и торопливо копали могилу, и, накрывая шинелью убитого Вальку, Иван вдруг понял — это конец. Не будет книги в коротких рассказах. Таштыкские цари в своих курганах так и не дождутся того, кто хотел положить жизнь на то, чтобы узнать, как они жили и воевали полторы тысячи лет назад. Рита останется вдовой в двадцать пять лет, и маленькая Ниночка не узнает, какой хороший был ее папка…

Шумов не умел горевать долго. Деятельный по натуре, Иван привык встречать беду лицом к лицу, своими руками обламывая ей черные рога. И сейчас чувство невосполнимой потери, горе от потери друга перелилось в гнев, в оглушающую ненависть к немцам, что пришли на его землю и убивают дорогих ему людей. Рассказ шофера, на глазах у которого немцы заживо сожгли наших раненых, довершил дело. Шумов больше не видел в фашистах людей, при одном взгляде на ненавистную серую форму горло давила лютая злоба, и даже невозмутимый Берестов однажды сказал: «Держи себя в руках, иначе станешь таким же, как они».

Политрук, похоже, что-то кричал, сквозь вату, забившую уши, глухо доносились обрывки фраз, и Шумов повернулся к нему.

— Ты сперва гранаты, понял? ШУМОВ, ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?!!! — орал Николай, тыча пальцем в связку. — А я потом — бутылками! Крышу пробьет и внутрь затечет, понимаешь?

Шумов понял только одно: политрук говорит, что будет бить танк бутылками, а ему приказывает кидать связку. Иван ничего против не имел.

— А где винтовка твоя? — крикнул Трифонов, и тут же сам увидел торчащий из земли ствол.

В таком виде оружие, даже неприхотливая «мосинка», было к стрельбе непригодно, Николай сунул Шумову свой карабин.

— А вы?

Оглохший гигант говорил громко, слишком громко, и Трифонов невольно поднес палец к губам, словно враг мог услышать их в этом грохоте. Политрук хлопнул себя по кобуре, давая знать, что обойдется наганом. Шумов кивнул и принял оружие. Теперь им оставалось только ждать, когда танк подойдет ближе, и тут, с запозданием, Николая накрыла волна страха. Тогда, под Ельней, поднимаясь в атаку навстречу шквалу свинца, он все же не боялся так, как здесь, в этом полузасыпанном окопе. Может быть, он еще не успел понять, что такое смерть, да и бежать в атаку, когда слева и справа, сколько хватает глаз, наступают свои — это совсем не то, что сидеть в окопе по колено в рыжей грязи и ждать, когда до тебя дойдет немецкий танк. Трифонов стиснул зубы и попытался сосредоточиться на бутылках, зеленых, судя по форме — из-под вина. Сперва он бросит одну, потом переложит вторую из левой руки в правую и тоже бросит, а затем, если успеет, кинет остальные…

* * *

Виткасин осмотрел окоп — один из бронебойщиков лежал на дне, засыпанный по пояс землей, второй сидел, привалившись к стенке, зажимая руками живот. Связной нагнулся над первым: глаза у человека застыли, они смотрели куда-то в пустоту, и Виткасин осторожно опустил его голову — у живого таких глаз не бывает. Боец повернулся ко второму и попытался отвести ладони, прижатые к животу. Бронебойщик захрипел, мотая головой.

— Дай, посмотрю, — спокойно сказал Виткасин.

— Уйди, — провыл красноармеец.

— Умрешь, дурак, дай, перевяжу, — связной расстегнул противогазную сумку. — Убери руки и терпи.

Бронебойщик посмотрел на связного мутными от боли глазами — лицо Виткасина было невозмутимо, и, кажется, это спокойствие подействовало на раненого. Скрипя зубами, боец убрал от раны красные от крови руки и ломающимся голосом сказал:

— Слышь, я ведь — все?

Виткасин молча полез за пазуху и вытащил нож в деревянном чехле.

— На, — приказал он, сунув ножны в рот раненому.

Точными, скупыми движениями, связной спорол пуговицы и осторожно отвел в сторону намокшие водой и кровью полы. Бронебойщик захрипел, крепкие зубы впились в твердую, просмоленную деревяшку. Из страшной раны на животе выпирали разорванные внутренности, и Виткасин понял — этот парень действительно не жилец. Связной разрезал гимнастерку, осторожно свел края раны, положил на разрыв подушку, приподнял бойца и начал обматывать торс бинтом.

— Слышь, тунгус, — прохрипел бронебойщик, — ты не молчи…

— Я не тунгус, — ответил связной, делая еще один оборот, — я — манси.

полную версию книги