— К Медведеву шли? — как ни в чем не бывало, спросил человек, выходя на освещенное луной место.
— Товарищ батальонный комиссар? — Николай открыл крышку магазина, высыпал патроны на ладонь, затем выбросил верхний. — Разрешите…
— Вольно, — кивнул Гольдберг и снова прихватил очки. — Черт, сползают… Обходите взводы?
— Так точно, — бодро ответил Трифонов, перезаряжая оружие.
— Это правильно, — одобрил комиссар. — А что лейтенант Волков?
— Очень устал, я ему велел поспать немного.
— Велели? — Может быть, из-за темноты, но Николаю показалось, что Гольдберг улыбнулся. — Ну что же, и это тоже верно. А вот что неверно, так это ходить мечтательно, как гимназист по бульвару весной. Да еще по открытому месту, — голос комиссара стал жестче. — Я вас минут пять назад заметил, все никак не мог понять, кто тут по расположению шастает…
Трифонов снова почувствовал, что у него горят уши.
— Так, товарищ батальонный комиссар, я же… Мы же на своей земле, ну, на нашей…
— На своей… — Комиссар подошел к Николаю и взял его за локоть. — Давайте-ка мы отсюда уйдем, вон туда, под деревья…
Когда они оба оказались в роще, комиссар отпустил политрука:
— Видите ли, Николай, своя земля у нас аж до Буга, вот только мы почему-то сидим в окопах под Тулой…
Где-то на западе грохнуло несколько раз, но не гулко, а сухо и коротко.
— Вот черт, а это уже близко, — озабоченно сказал Гольдберг. — Километров пять-шесть… Не разберу что, в такой сырости все как-то не так доходит… Отряхнитесь, — сменил он внезапно тему разговора. — Снег растает, промокнете.
Молодой политрук молча последовал совету старшего, втайне радуясь, что комиссар не стал выяснять, что именно и в какой форме политрук Трифонов приказал лейтенанту Волкову.
— Ладно, давайте до Медведева вместе дойдем, — решил Гольдберг. — А по дороге вы мне расскажете, какие настроения в роте.
Некоторое время политработники шагали молча, мокрый снег налипал на сапоги, комками валился с ветвей. Комиссар не торопил младшего товарища, и Трифонов шел, собираясь с мыслями, не забывая поглядывать по сторонам. Гольдберг явно вызывал его на откровенный разговор, это был своего рода экзамен, проверка. Батальонный комиссар хотел знать, как его подчиненный справляется со своими обязанностями. Николай вспомнил слова Берестова и понял, что это единственная возможность задать тот единственный, мучительный вопрос: что, черт возьми, он должен делать? От этой мысли на душе вдруг стало удивительно спокойно, и, остановившись, Трифонов сказал:
— Товарищ батальонный комиссар… Валентин Иосифович, можно начистоту?…
Гольдберг слушал, не перебивая, по его лицу нельзя была понять, как комиссар относится к тому, что Трифонов вдруг решил излить душу. Николай старался излагать свои мысли четко, больше всего он боялся, что Валентин Иосифович решит, что у молодого политрука случилась истерика. Высказав все, что было передумано за эти дни, Трифонов замолчал. Все так же молча Гольдберг полез в карман шинели, достал кисет и начал сворачивать самокрутку. Затем внезапно выругался, ссыпал махорку обратно и затолкал бумагу обратно.
— Видел бы сейчас Андрей — он и накрутил бы мне хвост! Ночью черт-те где огонь открываю. Кстати, Николай, если курите — бросайте, привычка вредная, а на войне так и вовсе опасная…
Трифонов как-то сразу понял, что «Андрей» — это Берестов Андрей Васильевич. Гадать, с чего бы это младший лейтенант вдруг будет крутить хвост батальонному комиссару, молодой политрук не стал.
— Значит, вы не знаете, что делать, Николай? — Гольдьберг подошел к поваленной березе, отряхнул рукавицей снег со ствола и сел, поставив СВТ между колен. — Садитесь, тут разговор непростой, а в ногах правды нет.
Трифонов молча сел рядом, положив карабин на колени. В заснеженной роще под Тулой, на позициях, которые вот-вот могли атаковать немцы, молодой политрук приготовился к первому после училища занятию. Николай чувствовал себя странновато.
— За что вы воюете, Николай? — резко спросил Гольдберг.
— Ну… Как за что, — ошарашенно посмотрел на комиссара Трифонов, — за… За Родину. За советскую власть…
— Я не спрашиваю вас, за что воюет… советский народ, — оборвал его Валентин Иосифович. — Я спрашиваю, за что воюете ВЫ ЛИЧНО. Только честно, иначе ничего не получится.
Николай не знал, что сказать. Вопрос комиссара был, мягко говоря, необычным, но, в конце концов, он сам вызвал Гольдберга на разговор. Значит, отвечать нужно прямо, но вот так, сразу, он не мог подобрать слова. Что значит советская власть для него лично? Как высказать эту отчаянную гордость за свою страну, за ее великие достижения, за головокружительные надежды, перед которыми бледнели все трудности, беды, несправедливости? Невероятные рекорды, гигантские стройки, полюс, стратосфера — от этого захватывало дух. Казалось, нет ничего невозможного, и величайшим счастьем для себя Николай считал право быть сопричастным этим победам. Право, которое он не отдал бы никому, Трифонов постарался, как мог, объяснить это Гольдбергу.
— Я понимаю вас, Коля, — неожиданно мягким голосом ответил комиссар. — Но этого мало. Подумайте, ведь есть что-то еще…
Политрук пожал плечами, не понимая, чего от него хочет Гольдберг. Что-то еще… Николай чувствовал растущее раздражение — он не мальчишка, дурацкие загадки не к месту и не ко времени.
Трифонов уже начал жалеть, что затеял этот разговор, но гордость не позволяла идти на попятную. И в конце концов… Валентин Иосифович был КОМИССАРОМ, настоящим, еще с той войны, с Гражданской. По возрасту ему давно бы положено сидеть в политотделе корпуса, если не армии, но Гольдберг здесь, в лесу, обходит с винтовкой позиции батальона…
Впрочем, дело даже не в этом — комиссара слушались и уважали, особенно те, кто знал его раньше. Даже колючий Берестов, у которого «есть» звучало как насмешка, даже он не позволял себе в присутствии комиссара никакой дерзости. У Гольдберга стоило поучиться. Что же, будем смотреть на это как на очередной дурацкий зачет. За что воюем? За дом свой, на две семьи избу с пятью окнами! За школу в два этажа, нижний — камень, верхний — дерево! За мать! За сестер! За…
— Тихо, тихо, — усмехнулся комиссар. — Уж кричать точно не надо.
— Я не хочу, чтобы они дошли до Рязани, — тяжело дыша, сказал Николай.
— Ну, вот и славно, — комиссар легко поднялся и закинул винтовку на плечо. — Пойдемте, не всю ночь здесь сидеть.
Политрук встал и собрался уже идти дальше, к медведевскому взводу, но заметил, что Гольдберг почему-то стоит на месте, казалось, он о чем-то думает. Наконец, словно решившись, комиссар кивнул и заговорил очень обыденным, спокойным голосом:
— Слушайте меня внимательно, Николай, я буду говорить с вами серьезно и откровенно. Все наши достижения, все примеры наших революционеров, решения съездов — все это… конечно, правильно и важно. Но большинству наших бойцов, если уж начистоту, глубоко плевать, за что повесили Софью Перовскую и куда долетел дирижабль «Осоавиахим». Люди… Люди в большинстве живут другими вещами, они думают о том, как одеть и накормить детей, дадут ли на зиму дров, сколько нужно… Да что там, они просто хотят жить…
Идея рассказать бойцам про Софью Перовскую и остальных народовольцев пришла Трифонову во время марша. Молодой политрук не любил откладывать дело в долгий ящик, и, оборудуя вместе с бронебойщиками позиции для их длинных тяжелых ружей, рассказывал про то, как подпольная группа «Народная воля» устроила покушение на царя и была за это повешена. Копать сырую глину и одновременно говорить было трудно, в общем, политинформация не удалась, бойцы даже не делали вид, что слушают, они механически рыли окопы, время от времени тоскливо матерясь, и, в конце концов, Трифонов замолчал. Похоже, комиссар узнал от кого-то об этом позорище.
— Для большинства именно это является главным, — комиссар притопнул ногой от холода. — А уж советская власть и прочее — на втором месте. Поэтому людям нужно внушить, что, если продолжим отступление, немцы придут к ним. К ним в дом. И это их дети будут рабами. Потому что фашизм — это страшно, поверьте мне, Коля, я… я знаю. А ведь я всякого повидал.