Все картины были написаны тёмными красками: болотной, синей, чёрной, серой, но с белыми прожилками — художник предварительно белил холст. На картинах: чёткие линии, чаще прямые, где-то круги и овалы, встречаются и людские силуэты, только представленные в непривычных ракурсах или повторяющиеся множество раз, заполняющие большую часть картины, образующие геометрические фигуры или плавно в них перетекающие. Картины были абстрактными, но такими, где множество деталей и линий связывает какая-то загадка, какой-то тайный смысл. Хотелось вглядываться в них, искать этот смысл, эту тайну. Это «Океан судьбы» — сказал мне дядя Валя, когда я долго разглядывала огромное полотно высотой не меньше двух метров, всё в причудливых линиях, то расходящихся веером, то вновь встречавшихся и после разбегавшихся навсегда; разной формы, разной толщины, разных характеров.
— Это люди: встречаются, теряются, забывают друг друга. Опять ищут. Находят: любовь, друзей, товарищей. Находят и теряют. Вон, видишь, там в стороне одинокая тонкая ниточка — появляется из серой пустоты и в ней же пропадает. Ты пока, как эта ниточка — ты будто на вёсельной лодке бросилась в открытый океан. Вон люди объединяются с другими, они строят ладью с парусом, а кого-то подбирает целый корабль, но они теряют себя: видишь, была яркая красная нитка, но пропала слившись с другими.
И я видела на этой картине корабли, лодки, шлюпки, хотя на ней были только переплетающиеся линии, я вглядывалась в эти линии и видела океан — свой океан, зелёно-синий манящий и готовящий испытания. Вдруг я опомнилась и оглянулась. Бросила взгляд на пружинную кровать, на картины художника, удивлённо оглядела его самого. Мне стало жалко этого добродушного старичка. Живёт так необустроенно. В холоде, в сырости. Я спросила:
— А у вас покупают картины?
— Нет. Зачем мне их продавать? Я же не для того, чтоб продавать. Я для себя. Это моя жизнь. Богач тот сказал, что он бы купил, да ничего в искусстве не понимает. А я и рад — не хотел бы я их отдать, а ему за его доброту, я бы их подарить должен. Но он отказался. Нет, говорит: рисуй пока, а там поглядим. Вот я и не думаю, что там будет — мне сейчас — я живу так, я жив тем, что делаю, это моя линия жизни — пока я пишу, жизнь продолжается, как остановлюсь, и жизнь оборвётся.
Я подумала, может, сделать репортаж об этом добродушном художнике. Не у нас в газете — нет, через знакомых на телевидении сделать. Люди будут рады помочь — кто чем: кто вещами, кто деньгами.
— Так давайте, может… Я журналист, у меня есть знакомые, знакомые знакомых, на телевидении. Может…
Косматый старичок резко переменился: он стал напряжён, взгляд его стал острым, болезненным, каким-то лихорадочным.
— Нет, нет, — засуетился он, и ничего не спрашивая, ничего не говоря, потянул меня за рукав к выходу. — Не нужно журналистов.
Я смутилась. Не сопротивляясь, я дала себя увлечь, а потом и сама заспешила поскорее уйти:
— Простите…. Я думала помочь. Может, вам помочь чем-то нужно?
— Нет, нет, нет, — испуганно смотрел он на меня. — Ничего не нужно. Ничего.
Я огорчилась. Никак не ожидала такой резкой перемены. Ругала себя. Старичок уже совсем не хотел со мной говорить. Я решила, что зайду в другой день, извинюсь, принесу что-нибудь. Старичок поспешно проводил меня до забора, я ещё раз растерянно промямлила:
— Извините….
А он захлопнул за мной калитку и задвинул засов.
Вернусь в другой день, решила я. Но сколько бы я не подходила к калитке, на ней неизменно висел амбарный замок, на мой стук никто не отвечал, а дыр в заборе — я обошла его несколько раз — не было, забор же был два-три метра в высоту.
Рассказы мои позже напечатало другое издательство. Писать я не перестала, но помнила всегда: есть люди, что пишут не ради признания, не для того, чтобы ими восхищались, даже не ради того, чтобы поделиться чем-то с другими, а для себя, пишут свой мир добрый и прекрасный — изливают его на холст, на бумагу, на сцену, несут его окружающим, не только через творчество, но через поступки, не потому что за это заплатят, а потому что это их жизнь.