— Так вот, вышел я из госпиталя,— словно обрадовавшись, заговорил Виктор.— Один. Никого, ничего... Ни родных мест, ни родственников... Заказал себе литер почему-то до Свердловска, хотя там никогда не был. Еду в вагоне. Другие, списанные по чистой, едут домой, радуются, а я сижу у окна и думаю — где ж моя родина? Куда я еду? И чем дальше, тем сильней чувство, что от родных мест уезжаю. В общем, понял тогда, что самое мое родное место на земле — Карелия! И сразу легче стало... Есть и у меня оно, родное место... Ну, а дальше я рассуждал просто. Что для Карелии главное? Лес. Так вот и убедил себя, что мое призвание быть инженером.
Виктор с радостью заметил, что его рассказ пришелся по душе Орлиеву*
— Складно у тебя вышло!.. Чего ж ты иам-то никому не написал... Нелегко было учиться на стипендию, помогли бы!
— Весной, пока я в госпитале был, перевели отряд в другое место. Так и потерял я всех... Я писал... Много раз писал. И в отряд, и в штаб партизанского движения...
— Да, как раз в марте нас в Заполярье перебросили... А в октябре в Петрозаводске партизанский парад был. Знай я твой адрес, обязательно вызвал бы...
Виктор подумал, что, не случись этой переброски отряда, вся его жизнь наверняка сложилась бы по-другому. Лучше или хуже — кто знает, но обязательно по-другому. Все могло выйти проще. Как у других. Сразу направили бы на работу, устроился бы и жил, как живут многие товарищи по отряду. Не было бы этих долгих девяти лет переживаний из-за той мартовской ночи! Если бы он знал тогда, что Тихон Захарович так хорошо относится к нему!
— Ты, Курганов, молодец! Ты идешь по жизни правильной прямой дорогой... Не то, что некоторые... В партию вступил?
— Нет...
— Почему?
— Да так как-то,— замялся Виктор.
— Зря,— отрубил Орлиев.
«Нет, сейчас я ничего не скажу,— решил Виктор.— Поработаю, сживемся поближе, и потом пусть судит...»
— В партию тебе обязательно надо вступить. Пора уже... Ты теперь людьми руководить должен. Рекомендация нужна — я всегда готов.
— Спасибо, Тихон Захарович.— Виктор, почувствовав, что его лоб покрывается испариной, отвернулся в сторону, незаметно вытер его платком.
— Ты вот о Чадове заговорил,— продолжал Орлиев.— Я так скажу — таких людей я не люблю... А не люблю потому, что не верю таким. Конечно, он умный, кто спорит... Но нет у него святого трепета перед великой целью, во имя которой мы живем... Случись беда — из таких предатели выходят.
— Но ведь воевал он неплохо,— напомнил Виктор.
— Ну и что ж... Против фашизма и бывшие преступники сражались. Фашизм — это явный враг... Против него сражались даже наши нынешние враги... Вот так! Чадов после войны хотел попасть в дипломатическую школу. Он ведь умный, хитрый, языки знает — специально изучал... Попросили у меня характеристику. Ну, я написал все, что думаю... С тех пор получил за эти восемь лет пять разносных статей в газете, и в общем, может быть, и правильно, но жалко, что пишут их такие люди, как Чадов.
«Вот откуда у вас такая крепкая «любовь»,— про себя усмехнулся Виктор, подумав, что Чадов и сейчас дипломат хоть куда, а вот как газетчик — он ему не понравился. Ну, зачем он на целые два столбца расписал приезд Виктора, да еще в таких пышных фразах...
Орлиев начал рассказывать о делах. Лесопункт полностью механизирован... Два десятка тракторов КТ-12, пять передвижных электростанций, четырнадцать лесовозов... Но план спущен с предельной нагрузкой на каждый механизм... Подводят трелевка и вывозка... Вывозить приходится за двадцать километров — нижняя биржа на берегу реки Войттозерки... Дороги плохие, машины то и дело выходят из строя.
Хотя за каждым словом Орлиева стояла привычная командирская непререкаемость, Виктор почувствовал, что Тихон Захарович пытается этим прикрыть свою растерянность.
«Пытается и не может... Все хорошо и все плохо,— подумал он, когда Орлиев замолчал.— Он ждет от меня чего-то... А что я могу? Я буду стараться... Я буду очень стараться...»
— Это не тот остров? Помните, в марте сорок четвертого? — спросил Виктор, указывая на еле проступавший сквозь вечернюю синеву маленький густо заросший островок.
— Который? Да, тот самый... Там и сейчас сохранились дзоты...
— Скажите... У Павла Кочетыгова в деревне оставалась мать... Она жива еще?
— Тетя Фрося? А как же... Шустрая еще старушка... Работает уборщицей в общежитии.
«Позавчера вот так же вдвоем мы сидели с Чадо-вым...— подумалось Виктору.— И вода, и даль, и остров... А ведь все куда проще, чем кажется, чем думает Чадов. Может, и я зря усложняю все?.. Надо быть самим собой и работать, работать... Все станет на свои места».
Они вернулись в комнату Орлиева, когда уже смеркалось и под потолком, мигая, горела лампочка. Лена, неизвестно откуда добывшая таз и горячую воду, заканчивала мытье посуды. Ей скорее мешал, чем помогал, Панкрашов. Котька давно уже ушел вместе с товарищами в клуб на танцы.
Орлиев вернулся довольный, веселый. Виктор, наоборот, тихий, задумчивый.
— Зачем вы? — принялся укорять Лену Тихон Захарович.— Все равно посуда из столовой, там и вымоют...
— Я просто доказала Константину Андреевичу, что и в общежитии можно держать посуду чистой,— улыбнулась Лена и спросила Панкратова: — Ну, как, теперь верите?
Тот развел руками.
-— Елена Сергеевна! Вы настоящая домохозяйка!.
— Я не домохозяйка, а учительница.
— Извиняюсь, я хотел сказать другое...
— Хватит,— перебил его Орлиев.— Давайте решим, как вас лучше устроить. Квартиры сейчас свободной нет. Через пару месяцев сдаем два новых дома, там выделим для вас квартиру... Решение такое! Оставайтесь у меня, а я поживу у Панкратова.
— Это неудобно, зачем же,— запротестовала Лена и разочарованно спросила: — Неужели нельзя снять комнату частным порядком?.. Только чтоб отдельную...
Орлиев улыбнулся, подумал и обрадованно повернулся к Панкратову:
— Есть выход! У тети Фроси никто сейчас не живет?
— Кажется, нет.
— Ну вот, можно к ней. Это в деревне, недалеко. Тетя Фрося и по хозяйству поможет, и обед сготовит... Хотите?
— Хотим,— ответила Лена, посмотрев на Виктора.
— Тогда собирайтесь... Панкрашов, бери чемоданы...
И вот снова вчетвером они шагают по главной улице поселка. Редкие фонари бросают на гравийную, истертую колесами и мягкую, как пух, дорогу слабый мерцающий свет. По сторонам цепочка уходящих вдаль освещенных окон, из которых громче, чем днем, слышатся голоса,
песни, шумные разговоры. То и дело попадаются навстречу подвыпившие компании.
Обнявшись по двое, по трое, мужчины бредут по середине улицы, тянут нестройными голосами песню, при встречах обнимаются, спорят, шумят. Завидев начальника с гостями, ненадолго притихают и провожают молчаливыми взглядами.
Орлиеву все это не нравится. Он хмурится, не отвечает на приветствия, делая вид, что не замечает их, и шагает все быстрее и быстрее. Панкрашов, наоборот, сам окликает гуляющих, иногда даже останавливается с ними и потом, с тяжелыми чемоданами в руках, рысью догоняет товарищей.
— Гуляют мужики! — как бы извиняясь, тихо поясняет он Лене. В его голосе — и снисходительное осуждение и зависть.
— А что, у вас праздник какой? — спрашивает Лена.
— У нас каждый месяц праздник. Даже два. Как получка — так и гуляют.
Слышавший этот разговор Орлиев бросает на Панкратова сердитый взгляд, и тот притихает.
В конце поселка, где от шоссе уходит широкая тропа к деревне, виднеющейся несколькими слабо освещенными окнами, из низенького домика тягучий и сладкий, как патока, женский голос вдруг позвал:
— Кинстянтин. Можно тя на минуткю?
Лена даже и не догадалась, что этот голос обращается к кому-то из них четверых, но Панкрашов опустил на землю чемоданы и, помедлив, отозвался;
— Чего тебе?
— Седня придешь? .
— А ну тебя! — Он махнул рукой и наклонился к чемодану.
— Придешь, спрашиваю? — возвысила голос женщина.
Панкрашов неожиданно метнулся к домику, привычно распахнул калитку и, приблизившись к окошку, недовольно забубнил:
— Чего пристаешь? Не видишь — занят?.,
— Седни такого крепача сообразила — быка свалит. А чистый — прямо слеза божья,— торопливо зашептала женщина.— Искала-искала тя„, У начальника, грят, в гостях..,