— Раненых оставлять будем с оружием?
— Не понимаю вопроса,— удивленно посмотрел на него Григорьев, но Аристов неожиданно перебил:
— Зато я отлично понял! И до крайности поражен, что услышал это от советского военфельдшера! Видно, товарищ Чеснов плохо знает наши партизанские порядки. Ни один партизан не может оставаться без оружия в тылу врага! Понятно тебе, товарищ Чеснов? Мы пришли сюда воевать, и рассчитывать на какое-то милосердие врага — это позор! Как ты мог даже подумать такое, товарищ Чеснов? Разве вас этому учили в военно-медицинских училищах? Откуда у тебя подобные настроения?
— Кончаем, товарищи! — поднял руку Григорьев.— Все, кто в состоянии держать оружие, должны биться до конца... Подготовку лазарета поручаю начальнику штаба. Вместе с Петуховой подберете людей.
Время, отведенное для отдыха, заканчивалось, когда бригадный врач доложила, что числившиеся в ослабевших бойцы Федоров и Уличев скончались от полного истощения сил. Это было так неожиданно, что Григорьев не поверил:
— Как это умерли? Ведь их на руках донесли до привала. Неужели вы ничем не могли поддержать?
— Поздно. Сухая форма алиментарной дистрофии. Ее не сразу различишь...
Она продолжала что-то объяснять, а Григорьев слушал и думал: какая это нелепая, загадочная и даже неправдоподобная вещь — смерть от истощения. Идет человек, живой и внешне здоровый, такой же, как и все — исхудавший, землисто-серый, с пятнами шелушения на лице; идет себе и потихоньку начинает отставать; его подбадривают, уговаривают, освобождают от груза, забирают все, включая оружие; он еще долго тянется, шатаясь, как на ветру; его берут под руки, он идет, переступает ногами, а в глазах уже стеклянный, безразличный ко всему блеск, он словно ничего не видит и не смотрит даже под ноги; затем неожиданно вздрогнет, напружинится, как бы расталкивая ведущих его товарищей, тут же обмякнет. Его кладут на носилки, из последних сил тащат до привала — и, выходит, все зря, ему уже ничто, выходит, не поможет, даже размоченные сухари из скудных медицинских припасов.
И это — за неделю голодного пути! А что же будет дальше?..
— Следить надо, доктор! Тщательно следить! Накажите медикам, на каждом большом привале пусть делают обход и докладывают о состоянии бойцов...
Он понимал, что говорит самые общие и бесполезные слова, но что он мог сказать еще?
Слушавший все это Аристов быстро и размашисто писал что-то на листе бумаги. Когда Петухова отошла, он протянул лист Григорьеву:
— Надо немедленно радировать. Если ты не согласен, я подпишу один.
Григорьев прочел, молча подписал.
Вечером в Беломорск была направлена необычная радиограмма:
«Куприянову.
С 18 июля выполняем задание без продуктов питания. За это время сбросили с самолетов на день продуктов питания. Бойцы голодные, операции проводить негде, охотиться нельзя, противник двигается следом. Имеем два случая голодной смерти. Сегодня двигаемся направлении цели. Сообщу новые координаты.
Просим Вашего вмешательства о снабоюении нас продуктами на 10 дней, чтобы мы могли дойти до цели.
Григорьев, Аристов»
2
Вася Чуткин снова едва не попал в разряд «доходяг». Во время недавнего боя, когда вместе с отрядом он из последних сил мчался по лесу в надежде окружить противника, насевшего на хвост бригаде, то, прыгая с камня на камень, неожиданно оступился и подвернул ногу. Вгорячах особой боли он не ощутил, бежал как все, обливаясь потом и не отставая, ожидая, что вот-вот полоснет встречная автоматная,очередь и тогда кончится этот изнуряющий бег, можно будет наконец упасть, отдышаться, осмотреться, открыть ответный огонь, и уже не ты будешь для противника бегущей мишенью, а он для тебя.
Они бежали, а перестрелка слева не приближалась, она даже удалялась, уходила куда-то вперед, командиры тихим окриком «Быстрей! Быстрей!» подгоняли бойцов, сами первыми прибавляли шагу, и конца бегу не было. Наконец стрельба оборвалась как-то сразу, минуту или две они по инерции еще бежали, потом поняли, что финны оторвались и их не догонишь. Незаметно перешли на тихий настороженный шаг, и в этот момент Вася почувствовал глухую тяжкую боль в голеностопном суставе.
Пока еще он не думал, что это серьезно, и лишь удивлялся тому, что нога как-то странно подворачивается и не держит. Помнится, в детстве был подобный случай.
Похромал пару дней, и все. Правда, бабка ночами долго и сердито парила ему ногу в настое из березовых листьев, он даже дремал в бане, отвалившись к стене и просыпаясь, когда ногу опускали в шайку с новой порцией нестерпимо горячей воды.
Потом Вася подумал, что здесь нет и не будет ни бабки, ни шайки, ни горячей воды, и стало вдруг не по себе. Стараясь делать это незаметно, он легонько щупал стопу, даже сквозь кожу ботинка ощущал болезненную припухлость, и ему казалось, что будь голенище потверже, нога перестала бы подворачиваться и идти было бы куда легче. А боль — тут уж никуда не денешься, терпеть придется, коль сам оплошал.
О своей беде Вася никому не сказал и делал все, чтоб ее не заметили. На обратном пути подобрал себе сухую ольховую палку, благо в этом тоже не было ничего особенного — многие в бригаде уже обзавелись такими палками, сам комбриг с первых дней не расстается с легкой резной тросточкой.
Но от внимательных глаз Живякова ничего не укроешь.
— Что случилось? — спросил он, выйдя из цепочки и пропуская мимо себя отделение.
— А чё? Ничего...
— Почему хромаешь? Зачем палку взял?
— Ногу пришиб, когда бежали...
— Осторожней надо быть.— Живяков пригляделся к Васиному шагу, ничего особенного не заметил, но все ж добавил: — Смотри, парень...
Часа два Вася не шел, а мучился, но было в этом и свое благо — он как бы начисто забыл о голоде, голова была занята одним, как бы ступить половчее, чтобы боль была полегче, приноравливался и так и этак, ждал привала не столько для отдыха, хотя устал, наверное, больше других, сколько для того, чтобы снять наконец ботинок, осмотреть ногу и что-то придумать...
Ночью ждали самолетов. Противник не тревожил, в сторожевое охранение Васю на этот раз не назначили, он разулся, ощупал горячую стопу, приладил ее больным местом к мягкому прохладному мху и долго лежал, радуясь, что серьезного вроде ничего не случилось, что боль потихоньку легчает, и мысли его постепенно вернулись к прежнему, к тому, чем и он, и все другие жили последние дни. Вспомнилось, как еще мальчишкой был он послан от колхоза в пионерский лагерь, как там иногда на завтрак давали какао — до этого Вася лишь читал о нем в книжках. Оно действительно оказалось вкусным — густым, сладким и жирным: но не какао вызывало теперь в нем запоздалое сожаление, а целая гора белого хлеба с маслом, которая оставалась на столе, когда они по команде вожатой вставали и уходили из столовой. «Неужто я не хотел хлеба с маслом?» — сам себе удивлялся Вася. Он-то знал, что так оно и было, но сейчас сам не верил этому.
Вася стал вспоминать другие случаи, когда никто не смотрел ему в рот и можно было есть сколько хотелось, и выходило, что за свою жизнь он наделал немало глупостей. «Конечно,— рассуждал он,— съеденный тогда лишний кусок не сделал бы меня сытым теперь, но он наверняка сберег бы какую-то капельку сил. Не будь весной в Шале этих проклятых двух недель на корюшке, может, мы и не были бы такими доходягами».
Вася поползал вокруг своего пустого вещмешка, в по-лусумерках на ощупь обобрал все ягоды, потрогал в кармане подаренную комбригом блесну со шнуром и решил, что к восходу солнца надо попроситься на рыбалку. Озеро — вот оно, совсем рядом. Погода-то, конечно, плохая, и солнца никакого не будет, но вдруг повезет...
— Чуткин, ты где? — послышался из-за кустов голос Живякова.— Вот он, Екатерина Александровна. Чуткин, иди сюда, покажи доктору ногу.
«Успел уже!» — с неприязнью подумал Вася и, подхватив ботинок, поднялся.
Бригадный врач Петухова присела па землю, положила себе на колени Васину босую ногу: