Бегом вернулся Тихон в деревню, вошел в первый дом. Пользуясь суматохой, нащупал чей-то рваный овчинный тулуп и снова вышел в путь.
Он уже был далеко, когда позади, словно всплески воды, прозвучало в морозном воздухе несколько выстрелов. Все стихло. И вдруг с каждым шагом все явственнее зазвенела в ушах последняя исполнявшаяся в концерте песня:
Слушай, товарищ, война началася, Бросай свое дело, в поход собирайся.
Весь путь, всю ночь, пока Тихон добирался до села на тракте, эта песня ни на минуту не утихала в его душе. Во время передышек, когда усталость ненадолго смыкала глаза, ему чудилось, что продолжается первый в его жизни концерт и он вместе с другими поет:
Смело мы в бой пойдем За власть Советов,
И как один умрем В борьбе за это!
Даже сейчас, через тридцать пять лет, он слышит каждый звук этой любимой и последней песни отца.
Так началась самостоятельная жизнь. А что было потом — всего и не вспомнишь.
Почти три года в составе особого батальона мотался по туркестанским пескам в погоне за неуловимыми отрядами басмачей. Там и вступил в партию.
В родную деревню после ранения вернулся не беспечным юнцом, каким иной бывает в двадцать лет, а рослым, много повидавшим мужчиной с крутым характером и испытующе-непримиримым взглядом светло-серых глаз. Кем только не доводилось ему работать потом. Был и лесорубом, и сплавщиком, и председателем сельсовета, и начальником лесопункта, а за год до войны был избран председателем райисполкома.
В минуты откровенности люди жаловались ему, что работать с ним трудно. Да, Тихон Захарович не щадил людей, но пусть им будет утешением то, что он еще больше не щадил самого себя.
Другие имели ежегодные отпуска, выходные, нормированные рабочие дни. Тихон Захарович лишь дважды пользовался отпуском. Первый раз — после женитьбы, когда он с молодой женой ездил к ее родителям, на Кубань; второй раз — недавно, после сессии райсовета, где его освободили от должности председателя исполкома. За все остальное время трудно вспомнить день, когда его мысли не были заняты делами.
Дела, дела... Сколько их было за тридцать лет, а сколько еще ждет впереди! Если говорить начистоту, то они приносили неприятностей гораздо больше, чем радости и благодарности. Люди словно забыли, каким было Войттозеро тридцать лет назад. Нищета, лучина, полуголодное зимовье. А сейчас даже летом поселок переливается электрическими огнями. Издали, с Кумчаваары, кажется, что на берегу огромного озера раскинулся настоящий город. А люди к этому относятся так, будто все это делалось само собой.
Кто-кто, а уж Тихон Захарович лучше других знает, что не сами собой возникли клуб и школа, детсад и радиоузел, магазин и электростанция. Сама собой ни одна доска не легла в вонттозерские тротуары.
И после этого находятся еще недовольные, которым и одно не по нраву, и другое. Заставить бы их начинать с того, с чего начал свою жизнь Тихон Орлиев.
2
Он вошел в поселок, когда в домах уже зажигались огни. Северные белые ночи кончились, и на темном небе уже проступали крупные августовские звезды.
«Домой или в контору?» — задал себе вопрос Тихон Захарович, останавливаясь у приземистого, барачного типа, общежития. Хорошо бы сейчас лечь в постель! Он имеет на это право — целый день провел в лесу, на ногах, и никто не посмел бы упрекнуть его за то, что он так рано лег спать. Конечно, люди удивились бы. Они привыкли видеть его в конторе до поздней ночи и обращаться к нему, не считаясь со временем суток.
Но чем больше Тихон Захарович оправдывал это необычное для себя желание, тем яснее осознавал, что поступит по-иному. За день в конторе накопилась уйма дел. Стол наверняка завален заявлениями, требованиями в леспромхоз и трест, сводками. В конторе, конечно, сидят в ожидании начальника люди.
От озера по тропке, плутавшей между крохотными огородами, Тихон Захарович вышел на главную улицу поселка. В стороне, у клуба, хрипло ревел динамик, и его десятиватгный голос грустно вспоминал под музыку:
...Шли мы дни и ночи,
Трудно было очень...
Динамик вдруг на полуфразе оборвал песню, и глубокая тишина охватила весь поселок. Лишь позже, пообвык-шись с внезапно наступившей тишиной, Тихон Захарович стал различать знакомые и привычные звуки вечерней жизни: усталое пыхтение локомобиля электростанции, далекое взвизгивание циркульной пилы, заготовляющей чурку для газогенераторов, хлопанье дверей в столовой, голоса людей, блеяние чьей-то заблудившейся козы и где-то совсем рядом чиханье никак не заводившегося мотоцикла.
«Сеанс начался»,— про себя отметил он. Ему вдруг стало обидно, что вот другие, забыв все на свете, смотрят сейчас на экран, а он должен вновь влезать в кучу дел, которым и конца никогда не будет.
В трех комнатах конторы горел свет. Поднимаясь на крыльцо, Тихон Захарович различил звонкий голос мастера Панкратова.
«Зубоскалит! Анекдоты рассказывает!» — недовольно подумал Орлиев о Панкратове.
Как он и предполагал, в конторе сидело не меньше десятка людей: два мастера — Панкратов и Вяхясало, директор семилетки, завстоловой и несколько рабочих.
Едва Тихон Захарович переступил порог, разговоры смолкли. Панкратов, не докончив рассказа, поспешно начал рыться в планшете с мутно-желтым целлулоидом, а все другие молча смотрели на остановившегося в дверях начальника.
Лишь директор школы Анна Никитична Рябова — полная рыжеватая блондинка с бойким характером-и слегка веснушчатым красивым лицом — тяжко вздохнула:
— Накоиец-то! А мы уж, грешным делом, подумали — заблудился наш Тихон Захарович.
Никто не отозвался на ее шутку. Орлиев кивнул на дверь своего кабинета:
— Чего иллюминацию устроили? Там есть кто?
— Мошииков там,— с готовностью ответил Панкратов, вставая и оправляя затянутую офицерским ремнем новенькую суконную гимнастерку.
«Ишь, каким франтом сегодня...— подумал Тихон Захарович, обратив внимание на блестевшие глянцем хромовые сапоги Панкратова.— Перед кем он фореит-то? Уж, конечно, ради Анны Никитичны вырядился».
— Ты никак, Панкратов, сегодня план по вывозке выполнил? — спросил он, с усмешкой глядя на мастера.
— Смеетесь? — обиделся Панкратов.— А что? Выполнил бы, да трелевка подвела... Тракторы у меня, сами знаете....
— Зато вид у тебя сегодня уж больно праздничный. Как будто бы годовую программу завершил.
Все посмотрели на Панкратова. Тот смутился, поежился и привычно забормотал;
— Разве это тракторы... Дрянь, а не машины... Я вот и пришел... Обещали ведь нам три новых КТ. Где они?
— Подожди,— прервал его Орлиев.— Ну, а у тебя как, Олави Нестерович?
Вяхясало, пожилой краснолицый финн с голубыми глазами и горбатым поломанным носом, долго смотрел на начальника, недоумевая, почему тот спрашивает, а не посмотрит дневную рапортичку, уже давно положенную ему на стол. Потом вынул блокнот, надел очки, неторопливо и размеренно прочитал:
— Заготовка — сто пятнадцать. Трелевка — сто три. Вывозка — шестьдесят семь.
— Ясно. Опять дорогу ремонтировал?
— Без дорог нельзя.
— Ясно,— недовольно повторил Тихон Захарович. Он повернулся к директору школы, снял фуражку и присел на стул.
— Ну, слушаю тебя, Анна Никитична.
Пряча в своих бойких глазах хитроватую улыбку, Анна Никитична спросила:
— Может, туда пройдем? — Она кивнула на дверь кабинета.
— Нет-нет. Чего нам от народа таиться?
Тихон Захарович знал, о чем пойдет разговор — о дровах для школы, о завершении ремонта, и не это заставило его так неловко отказаться от разговора с Рябовой наедине.
Он боялся другого. В последний год, как только Тихон Захарович переселился в Войттозеро, Рябова стала относиться к нему странно. На людях — язвит, подсмеивается, старается уколоть, чем только может, а встретятся они один на один — ее чуть раскосые, желудевого цвета глаза смотрят на Орлиева так, словно ждут от него чего-то. Может, Тихону Захаровичу и казалось все это, но он стал чувствовать себя наедине с Рябовой неловко.
Сейчас, после его ответа, Анну Никитичну словно подменили в одну секунду.