Выбрать главу

СЕРГЕЙ РАФАЛЬСКИЙ. ЗА ЧЕРТОЙ (Париж: «Альбатрос», 1983)

За чертой

родной страны и ее марксистского мракобесия,

за чертой

эмиграции,

за чертой

«социалистического реализма» и «парижской ноты», автор, словно потерпевший крушение на необитаемом острове, рукописью в запечатанной бутылке — на гребне случайной волны — посылает этот сборник неведомому и маловероятному читателю и посвящает

подруге дней своих суровых

ТАТЬЯНЕ НИКОЛАЕВНЕ РАФАЛЬСКОЙ

Эммануил Райс. Предисловие

«Высвобождение мысли из-под гнета условных приемов — дело нелегкое, оно требует громадных сил».

А. Н. Островский

Для многих суть поэзии сводится к одному только ее элементу, несомненно, весьма ценному: к словесной магии. Пушкин, Лермонтов, Блок, Есенин, Мандельштам обладали ею в весьма высокой степени. Но также Фофанов и Бальмонт.

Она тем более радует, что встречается редко и не поддается никакой подделке. Ревнители словесной магии обычно полностью отрицают достоинство стихов, ее лишенных. Они не признают поэтами не только Бунина, но и Клюева и даже Хлебникова.

Один из них как-то заявил нам, что наилучшие, по его мнению, а может быть, и единственно хорошие стихи у Пастернака это его «Лета» из книги «Второе рождение» —

И арфой шумит ураган аравийский, бессмертья, быть может, последний залог — в котором словесная магия имеется.

Многие считают поэзией то, что, все равно какими угодно способами, способно привести нас в восторг, дать нам вкусить хоть на мгновение хоть каплю фетовской «стихии чуждой, запредельной…»

Сведение всех возможностей поэтического воздействия исключительно к словесной магии крайне сужает границы поэзии, оставляя за их пределами многое из наиболее в ней ценного и замечательного.

В одной только русской литературе пришлось бы в таком случае отказаться от Державина Тютчева, Фета, Гиппиус, Хлебникова, Клюева, Ходасевича, Пастернака, Цветаевой, Заболоцкого и многого другого, от которого мы отнюдь отказываться не намерены.

В этом отношении русской литературе особенно не повезло. После на редкость блестящего и многообещающего начала модернизм был у нас запрещен указом КПСС, упорно продолжающей навязывать всем осточертевший и неизлечимо бесплодный соцреализм. А в изгнании не менее пагубную роль сыграла в свое время пресловутая «парижская школа» или «нота» шаблонностью своих методов и узостью литературного кругозора. Тем более для нас драгоценно всякое смелое проявление самостоятельности поэтического замысла и его выполнения, всякое хождение не проторенными путями. Особенно если достигнутый таким образом результат столь ярок, блестящ и бесспорен, как у Сергея Рафальского.

По-видимому, он не ставит себе задачей возрождение модернизма в русской поэзии, заглохшего после кончины Хлебникова. Он просто стремится к возможно более полному и действенному выражению своей весьма своеобразной и недюжинной личности.

Но для того, чтобы дать незаурядной своей личности возможность высказаться, ему необходимо было взорвать худосочные штампы как «парижской ноты», так и соцреализма.

Поэзия Рафальского — редчайший случай зрелой художественной реализации нового творческого метода, задуманного и исполненного на протяжении одной только человеческой жизни. Редко удается одному только человеку справиться с такой задачей!

Первое, что поражает при встрече с его поэзией, это — новизна выражения. Он никак и никогда не «поет». Он — «говорит» и, может быть, даже только «пишет». Но интонация его стихов всегда естественна, а новизна его формулировок нисколько не надуманна. Она отличается от его непринужденнейшей беседы только большей сгущенностью, а также старательностью отделки: «жестокий подведен итог», на небе «гнили остатки недоеденных солнцем туч», а громкоговоритель, «терзая механическую лиру», сулит «холодильник, заткнувший за пояс полярный мороз… даже зубы вырывающий пылесос». У него «ракетами в небо направлены ели», «ты — пища у смерти в лапах»… «и плетутся часы, как рабочие лошади, к постоялым дворам отдаленной зари»… «но уже иносторонний взгляд, как жуков, нас наблюдает сухо»… Или вот еще — блестящая словесная находка: «Коварней царицетамарной женщины»…

Согласитесь, что немного найдется в современной литературе поэтов, наделенных такой хищной точностью, такой хлесткой выразительностью порой незаметнейших оборотов своей как бы естественной речи.

Стихосложение Рафальского не менее своеобразно. Он — первый в русской поэзии после Хлебникова мастер свободного стиха. Незабываемый «Нашедший подкову» Мандельштама — явление совершенно изолированное и у него и во всей поэзии после творца «Зангези».

Рафальскому не свойственна дешевая «музыкальность» стиха, занятого заполнением априорно установленной «правильной» ритмической формы. Каждая его строка — самостоятельный поэтический организм, размеры которого диктуются исключительно кривой фразы и естественной необходимостью остановки:

…И дух нерожденный вернулся на небо, а он воплотился ночью осенней в семье священника на Волыни. И стал жить совершенно, как все…

Сторонники соцреализма и «ноты» обычно обвиняют свободный стих в недостатке словесной дисциплинированности. Упрек этот никак не применим к Рафальскому. Редко кто в русской поэзии с таким безукоризненным мастерством владеет столь многочисленными стихотворными формами, как он. Вспомним хотя бы строго классические строфы со сложной рифмовкой его «Поэмы о потустороннем мире» или искуснейшую незаметную рифмовку неравной длины строк его большой поэмы об Атлантиде («Последний вечер»). Не хуже владеет он и четырехстопным ямбом («Желтоглазый», «Конец», «Орфей») — как, впрочем, и Хлебников. И белыми стихами («Матросы»), и александрийским («Она»). Сонетов же у него сколько угодно («Маргарита», «Экзистенциальные сонеты») и сколько угодно всевозможных других размеров, известных до него и впервые изобретенных им. Свободным стихом написана его блестящая «Повесть о Скифии».

Но не только формой интересна поэзия Рафальского. Ему свойственны все достоинства и все изъяны и пороки наших дней.

Поэт он очень современный, жесткий, сухой и жестокий. Сила его в меткости, остроте, едкой иронии, легко переходящей в болезненную гримасу.

«И с грезами рифмуя правду прозы, Я уважаю добрый вкус еды, В постели честные бесстыдство и труды…»

Или:

… «Пред ленивой детворой злой коршун шутит небогато, и стынут черной пустотой глаза у дамы бородатой».

По сути дела, он сатирик. Но, несмотря на всю остроту своей сатиры, Рафальского тянет к земным радостям. При всем презрении к ней, у него сильна привязанность к жизни: «…слаще вечности мне спелый виноград…». Особенно к женщине. Ему удался, может быть, лучший «ню» русской поэзии:

«…пытается под платьем угадать ее интимные привычки и повадки, ее округлости и впадинки, и складки, и плечи, гладкие такой добротной лепкой, и грудь, богатую обильем плоти крепкой, и выпуклый живот, и розы на коленях, и роскошь белую дородного сиденья…»

которому мог бы позавидовать даже Бунин периода «Темных аллей».

Рафальский, несомненно, самый выдающийся политический поэт современной русской литературы. Лишь после войны она стала робко просыпаться, появляться местами, спорадически, то у Г. Иванова, то у И. Чиннова, то у того или иного из поэтов, недавно прибывших из СССР. У Рафальского она впервые встала в полный рост и показала себя самостоятельной, внушительной художественной силой.