Выбрать главу

— Иди вперед. — И легонько подталкивала.

«Ребенок». Терла виски, в которых выстукивала кровь, проводила пальцами под округленными серыми глазами, вроде разглаживала углубившиеся морщинки, прикладывала холодные ладони к пылающим щекам, гладила их, будто старалась размазать по лицу коричневатые редкие веснушки. «Не заболеть бы, не свалиться бы».

Надежда Тихоновна уже сильно устала, выдохлась, шла из последних сил, и в голове то всплывали, то исчезали недавние видения и живые воспоминания последних дней перед отъездом в действующую армию.

Тих и неказист провинциальный городок на высоком берегу Вятки-реки. Стоит на возвышении. Центральная, брусчаткой вымощенная, вся в щербинах и рытвинах улица, скатываясь, обрывалась на взгорке, к реке. Обшарпанные каменно-деревянные двухэтажные дома пугачевской давности восседали на своих местах по строгому ранжиру, убывая высотой к окраине, а там летняя веранда из почерневших досок и земляной спуск к реке. С веранды, где до полуночи целовались и ворковали парочки, днем далеко видать вправо — пойма реки широкая, кустистая, озерная, в дымке, особенно в томном августе, влево — большая лысая гора в полнеба, из которой, чудится, и вытекает гладкая полоса воды; ночью при полной луне бледно-желтый ее свет зеленит каждый куст, каждую травинку-былинку и так разливается в обе стороны по воде от серебряной дороги, трепещущей кувшинчиками-блестками, что перестаешь дышать, чтобы не смутить, не всколыхнуть замерший в оцепенении неслышный перезвон земных красок под тонкой пластиной лунного круга, плывущего в ореоле голубовато-кисейного туманца.

Но то в августе, а в один день октября Надежда Тихоновна пришла постоять на веранду поздно, и луны, можно сказать, еще не было, она лишь зарождалась из медной заслонки, и было сумрачно, стыло, неуютно в природе: серо на небе, серо на земле, и вода отливала серой змеиной рябью, которую поднимали и гнали легкие порывы поземного ветра-свежака. Ей надо было побыть наедине с собой, унять, расслабить запекшуюся мысль о безвозвратной потере Николая Моисеевича, потому что она, эта мысль угнетала так, что дальше жить не было никакой возможности.

В глубине души она не верила, что ее Коли больше нет на свете, что она уже не приклонит головы к его груди, и он, скупой на ласковые слова и жесты, не погладит ее темные в крупную волну волосы. Она вдова в тридцать пять лет, с тремя детьми на руках, со старой сгорбленной свекровью Акулиной Осиповной. В тот день под конец работы она зашла в кабинет первого секретаря райкома партии Мануила Мефодьевича Оськина.

— Что с тобой? — оторвавшись от бумаг, встревоженно спросил Оськин. — На тебе лица нет. Пишет?

Вынув из кармана плюшевой жакетки солдатский треугольник и протянув его Оськину, Надежда Тихоновна закрыла лицо руками и так и сидела, пока секретарь читал письмо-завещание Николая Моисеевича — последние его живые слова в этом мире, последние его желания на этой земле.

Дочитав, Оськин резко поднялся и отошел к окну, словно посмотреть, как один вдогонку за другим срываются слабым ветерком и косо планируют на брусчатку желтые листья с могучего тополя, что рос подле здания. Она посмотрела на его широкую спину, сильную, ладную фигуру и зарыдала. Он не шелохнулся. Выплакавшись, почувствовала — полегчало, тяжесть, давившая на душу, спала, внутри вроде чуть просветлело, поймала себя на том, что явилось открытие, ее личное открытие: тяжелее жребий у тех, кто живет жадно, кидается в борьбу, не раздумывая, не рассчитывая ни на кого, кроме себя, ни на жизнь, ни на гибель, — такой ее Коля, бездумно-бешеный, ярый, хотя с виду и спокойный до равнодушия. Такие, как он, горящие, кипят внутри, а снаружи — тишина, ровность, последовательность, рассудок. Такие обычно умирают от разрыва сердца или кровоизлияния в мозг еще молодыми — бурлят, затем взрываются.

Потом произошел главный разговор.

— Догадываюсь, что надумала. Не советую. Здесь работы — горы. Без этой титанической работы армия не выстоит. Без тыла, сама понимаешь, фронт не проживет, развалится. Твой окоп — тут, в райкоме. И твой отдел пропаганды — тоже фронт. Тем более, что и Николай Моисеевич так на тебя надеется, так хочет… Хотел, чтобы ты поставила на ноги, вывела в люди детей. Не советую, не советую. Неразумно, неразумно. — Он вернулся, сел на секретарское место. — Я бы тоже мог. Но партия лучше знает, где я нужнее. Здесь я нужнее. И я сижу здесь на этом посту. А тоже мог бы… — Мануил Мефодьевич с грустью глядел на нее своими темными откровенными глазами.