Выбрать главу

Ему стало стыдно за минутную свою слабость, за заботу о своей «шкуре», за «телячьи нежности» к самому себе… «Ишь ты, нашелся, выискался!» Чем это пахнет? Наоборот, шире шаг — беги, торопись: там, в денщиковском батальоне, тебе, пожалуй, приготовлен обещанный орден, а то и… целых два. Сулил же замполит Сидоров после прорыва.

Живой ли комбат? Как бы хорошо, если живой-здоровый. Но что было с ротой, после того как Вилов потерял сознание, он не знал детально, и никто не мог ему поведать, может, и насаждать некого, если все полегли. Может, и его сочли убитым. Не должно бы. Однако и комбат может забыть о тех словах — ему что ордена, ему лишь бы бой на истребление, «зубную боль» немцам сотворить, кровь пустить, ему подавай горячего коня — погарцевать перед батальоном, и он предоволен, если еще… Что еще? Вилов не мог определить, что еще, не знал больше ничего о комбате.

«Гм… Орден!» Не верится Вилову. Но у самого перед глазами — возвращается офицер Вилов с войны в свой Чаруй. Долго добирался с тощим вещмешком за плечами: на поезде по чугунке, на попутных вьючных лошадях, последний переход, в тридцать верст, от постоялого двора. Коврижка пешком по таежной тропе. И вот стоит на берегу Каренги на «переправе», в тальнике, на галичнике, кричит:

— Эй, на том берегу!

Долго кричит, нетерпеливо-радостно. Но вот видит — с яра по тропинке спускается к воде перевозчик, старый горбун, по прозвищу Боривочка: смотри ты, живой еще.

— Эй, на другом берегу! — Это вступает в перекличку, в «переговоры» Боривочка.

— Эй, на том берегу! — повторяет офицер Вилов и стреляет вверх из трофейного парабеллума.

Боривочка не из пугливых, останавливается, поправляет на плече лямку тощей рогожной сумки (всегда при себе горбушка хлеба, кусок рафинада), всматривается в «ту сторону», трогает блинчатую кепку. Он, Боривочка, нисколько не переменился. Вилову видать — река неширока даже через плес, а на перекате, сняв штаны, можно и вброд — плоское коричневое лицо, вдоль и поперек изборожденное морщинами, длинные загребущие руки и вся приниженная фигура, надломленная круглым горбом, — все то же.

Перевозчика, бобыля-рыбака, ценили мужики-охотники, подавали ему, вытряхивая из карманов, медяки, случалось, и «серебро», «на чай с сахаром». (Было за что, в любой час ночи — раз надо! — поднимется с лежанки, прокряхтится, долго собирается, но переправит, не любопытствуя, куда, зачем и почему.) Жалели бабы-домовухи, подкармливая кто чем мог: сунут в торбу шаньгу, угол пирога с молотой черемухой, пучочек чеснока-мангира, сырой картошки пару. (От тюрьмы да от сумы не открестишься, подать ближнему — зачтется, будешь зарекаться — господь накажет, что и не возрадуешься.) Но озорная ребятня донимала: то заткнет ночью трубу соломой, то подопрет колом дверь хижины — все без зла сносил Боривочка и был уважаем за бескорыстие в службе обществу, на которую сам себя назначил, не требуя от власти ни гроша, хоть имел полное право.

В нем загорелся «мошенник», и Вилов, словно не расслышав старика, заорал во всю глотку — надо же убедиться, что Боривочка еще не глухой тетеря:

— Эй, на левом берегу!

— Эй, на правом берегу! — звонче отозвался Бориновочка. — Чего от меня надо? Задавай вопрос!

— Лом не проплывал?

Старик минуту-две молчал, переваривая в своей крупной голове слова вооруженного человека, вышедшего из тайги. И, когда до него дошла старая шутка-пароль, сообразил: пришелец «свой», но все одно с сердцем прокричал ответно:

— Эй ты, бродяга! Не видал: Автандил не проходил? — И стал из-под козырька ладони щуриться своими подголубленными глазами на плоском мохнатом лице. Теперь, когда переметнулись «вилами в бок», можно и приступить к переговорам по делу. — А ты, паря, чей будешь сын?

Тут уж не дури, отвечай матку-правду, иначе Боривочка покажет тебе горб и отправится в свою полуземлянку долеживать на топчане, пока кто-нибудь «из своих» не стронет «съездить на ту сторону».