Выбрать главу

— Матвей Вилов. Иван, дело срочное.

— Давай, давай, а то… — Иван жестом показал, что можно не успеть о деле-то, скоро двигаться.

— Пойдем. Тут рядом.

— Ну, ну, куда идти-то? Вот это фарт. За тыщи верст и на тебе, Яким Кондратич! Баргузин! Говори, не тяни — что у тебя? Здесь своя братва.

— Нас четверо, — выпалил Вилов. — Еще один солдат — мы с ним из одного батальона, — Петухов его фамилия, из госпиталя удрали — на фронт пробираемся.

— Удрали? Как удрали? Яким Кондратич!

— Обыкновенно. Как удирают. Через забор, и след простыл. Не перебивай. Нам тоже на ту сторону надо, форсировать Прут.

— Кого форсировать?

— Прут — вот эту реку. Нельзя к вам пристроиться? Одних не пропустят.

— О чем разговор? Яким Кондратич! Зови его!

— Но там еще и лейтенант с сыном…

— Зови всех!.. Матвей, скажи пару слов — как там… на фронте-то. Лютует?

— Сам увидишь. Не малина.

— Знаю, не малина, а все же — дай направление, чтоб я не того, не сробел вначале-то, не обтертый, а то… по секрету, земляк, — понизил голос Иван, — крови боюсь. Тошнит, выворачивает нутро. Не поверишь — курицу зарубить звал соседа Липатку. Вот мясник так мясник, скажу я тебе. Тюк — в траву отбросит тело, набычит бандитские глаза, скривит рот и шепелявит: «Пиши расписку, и тебе башку оттяпаю». От, холера.

— Привыкнешь, — сказал Вилов.

Он знал: некоторые фронтовики, прожженные, бывалые солдаты, а дрожат при одном виде шприца. Один такой здоровенный, при Вилове было, спустил штаны, зажмурясь, и как-то скосил глаза: батюшки, сестра выжимает из баллончика воздух, и капельки лекарства ползут по игле. Бух на пол и полеживает, белый-белый, как снег. Сестра сначала сделала ему положенный укол в ягодицу, потом уж сунула нюхнуть нашатырки… зачихал.

Когда Иван разобрался, в чем загвоздка, спросил:

— Ну как, братва, возьмем пополнение?

— Младший лейтенант тебе «возьмет». Сержант, ты командир отделения, чего скажешь? Возьмем?

— Мне не жалко моста — не мой. Взводного надо предупредить, все же чужие люди пристали.

Дело принимало нежелательный поворот, и Вилов решительно встал.

— Не хотите — без вас обойдемся. Тебе, земляк, спасибо на добром слове. Бывай! На «передке» увидимся.

— Ты куда? Обожди! Может, взводного уломаем.

— Нет! До скорого…

Петухов собрался было идти искать Вилова, но тот остановил его:

— Ничего не выходит, Петруха.

— Плюнь и разотри. Слышь, ей скажи: договорился с ихним командиром, а то она всю обедню испортит и нас подведет под монастырь. Я придумал. Приляг, отдышись.

Но главстаршина ничего не придумал: он не любил согласовывать, утрясать пустяк, который не стоит выеденного яйца, и решился действовать напролом — оно вернее. После команды: «Приготовиться к движению!» — Петухов расправил поясной ремень, поворачиваясь с боку на бок. Все придорожье тоже зашевелилось, забрякало, зазвякало, закашляло, зачихало в темноте, но никто не поднялся, не ступил на дорогу — чего солдату готовиться? А лишних одну-две минуты полежать с закрытыми глазами, посидеть, свесив с колен руки, — сбережешь, может, ту самую каплю сил, что пригодится в самый критический момент жизни.

«Становись!» — разнеслось из луженых глоток вдоль колонны по ранжиру чинов, и Петруха нарочито четко и громко скомандовал своим:

— Встать! Стройся!

Доверчив, добродушен русский солдат. Главстаршина знал человека в серой шинели, сам был солдатом. Потому и верно рассчитал: ночью, в густой колонне, где неизбежно какое-то смешение людей, отклонение их от своих мест, никому никакого дела не будет до четверых со скатками через плечо; плотный строй, как перышки, вынесет их на тот берег или как вода щепки весной, в половодье, и в темени их никто и не станет спрашивать: чей ты, откуда и куда; здесь все свои, к тому же каждый, как правило, знает в лицо лишь свое отделение, а во мраке при спешной переправе отделения неизбежно перемешаются — свои места многие потеряют, и нечего придумывать и усложнять такую мелочь, как переход горстки из четырех человек с берега на берег в потоке огромной утомленной колонны. Так оно и вышло: Петухов затянул в середину течения своих «друзей по несчастью», и каких-нибудь минут через двадцать они шагали по зыбкому понтонному мосту, молчали, уставшие. Одно донимало — когда? Когда ночлег? Когда сон, еда? Спустя час вместе со взводом, к которому пристроились, вошли в какое-то румынское село.

Началась заграница. Началась! Та загадочная, незнакомая, но слыханная заграница, которую каждый представлял по-своему, но все были согласны в одном: Там все не так, там все по-другому, там сытость, достаток, здравие, не то что сейчас в России, где в одной половине, которую захватывал немец и которую пришлось очищать от него аж от самой глубины — от Сталинграда, от Москвы, от Ленинграда, в одной половине — все разбито, из-под земли печные трубы торчат, обугленные закоптелые стены кое-где и каркают ожиревшие вороны; в другой половине — стылые зимой, тихо-больные летом, в отчаянной непокорности приглушенно рокочут заводами города со множеством калек на костылях, людей, с пустыми рукавами, заткнутыми в карманы, одноглазых, с изуродованными лицами; с сиротами на серых от шинелей и угольной копоти вокзалах, и притаившиеся возле рек и речек, озер и прудов неисчислимые, почерневшие от времени деревни, под обрез отдающие городам и фронту хлеб из амбаров и сусеков, с гвоздей и плеч, и все ждущие, ждущие нетерпеливо вестей с войны в каждой избе-избушке — вестей от ушедших на нее кормильцев, но получающих из неведомых краев казенные бумажки-похоронки от батальонных писарей. Каждый нес в себе частичку той России, где душой жил и знает ее наизусть, ту ее полоску, по которой прошагал и навидался всякого, — а все вместе соединяли свои частички российские в одно целое и в сердце и в уме. Нет, солдат не парит под облаками, не растекается мыслью по просторам всей страны. Он — оседлый по складу человек, он лист, почка, с волосинку корешок единого живого древа. Он землю видит близко, слышит ее вздохи, ощущает ее живую — в себе, вокруг себя. И ему некогда — он занят смертно-спешным делом, нужным всем и больше всего ему самому. А целое в нем — как щит от «стрел летящих», как воздух, как земля и небо, без которых ничего не бывает и ему тоже никак не обойтись, без которых его просто не будет, а так нельзя: охота быть, раз счастье подвалило родиться. Оно, целое, само собой разумеется и не подлежит раскачке ни словами, ни в уме — его не тронь, не прикасайся. Оно стоит — и ты стоишь. Оно рухнет — и тебя не станет, сдунет, испаришься.