Выбрать главу

Перед взором Надежды Тихоновны — ослепительная вспышка, взрыв оглушительной силы, враз заложивший уши. К небу взметнулись и, достигнув верхней точки, на какоe-то мгновение зависли бревна, камни, кусок крыши, кирпичи, доски, мусор и хлопья. Присев на корточки, втянув голову в плечи, сдавила руками сына, который был, казалось, вовсе не костляв, как прежде, а вял и податлив, словно тряпичная кукла, послушный ее движениям. Из коса потекла кровь тонкой струйкой, но она, не выносившая одного вида крови, сейчас не ужаснулась, не потеряла остатки рассудка — пускай идет, скорей случится то, что должно случиться с ней, с сыном, со всеми этими солдатами и офицерами, что рядом с нею вроде теней когда-то ушедших из жизни людей.

С неба обвалом, россыпью попадали, со стуком, со шлепками о землю, посыпались ошметки-обломки развороченного, разломанного на куски и вознесенного к небу бывшего человеческого гнезда-жилья-дома, в котором несколько минут назад сушили одежду и обогревались, спасаясь от непогоды, они, пришельцы с Востока, политотдельцы, возвращенцы-фронтовики и новички-добровольцы.

Взвизгнув по-собачьи, жалобно и трубно взвыла-заржала под сорванной крышей сарая штабная лошадь — ее вместе с досками приподняло и швырнуло, как щепку, мордой и ребрами прямо на каменную ограду. Ударившись, она по-кошачьи мгновенно выпрямилась на всех четырех ногах, однако, контуженная, зашибленная, зашаталась, потеряла равновесие и, падая на передние колени, душераздирающе понятно застонала. Затем, рухнув наземь, судорожно засучила ногами, скребя копытами грязь.

Отпустив сына, Надежда Тихоновна сдавила уши ладонями, чтобы не слышать ничего, но глаза с расширенными зрачками не могла оторвать от умирающей лошади — та цеплялась за жизнь, взывала к сопротивлению смерти в себе все, чтобы хоть на несколько секунд продлить ее пребывание в посюстороннем мире. Две другие лошади, оборвав поводья, шарахнулись в прогал, переметнули через сорванные взрывной волной ворота и, как были в хомутах, в сбруе, так и вынеслись со двора — через траншею, через головы людей, обрызгав их грязью, — в проулок. Не убежали — снаряд настиг их, как только они выскочили из тесноты, срезал рослую яблоню, толщиной в оглоблю, прошил пучком рваных железных осколков — обеих наповал.

Взрывная волна, тугая, горячая, вольно дохнула над щелью, с треском ударила в уши, обдав копотной гарью, вонючим духом отрыжной редьки и перебродившего кваса

Этот дух не переносил Вилов и закашлялся, зачихал слезно. «Здесь крошит, накрывает… в тылу, а там, на передовой» что там-то творится?..» Жутко даже представить, и, занятый самоспасением, он кожей ощущал, как одни с тонким визгом, другие с шипом разносятся по-над землей и впиваются во что-то зазубренные осколки металла — рядом, но мимо него. Ему до сухости во рту хотелось еще глубже зарыться в эту щель, сидеть тут и сидеть дни, неделя, пока… Или уйти, выскочить из прифронтовой полосы? «Это — прифронтовая полоса, — с тоской подумал он. — Только прифронтовая…» Если бы сейчас спросил полковник Сорокаустов: «Хочешь на передовую?» — он бы замахал руками без лжи: «Нет, не хочу. Хочу в тыл! В госпиталь — на белую простынь, к Евгении Мироновне. На каторгу. А на фронт — нет! Не могу». Внутри все горит, бунтует против передовой. Умом понимал — надо. Ноги, руки, каждая клетка тела — ни за что! «Привыкнешь», — сказал бы полковник. «Нет, не привыкну. Не уговаривайте. К такому привыкнуть, притерпеться?» Свист осколков, — железных, острых, слепых; удар в голову, в тело, где вены, раздробит кости коленок, вспорет живот, а ты на сырой земле, в грязи. Тело живое, слабое против железа и свинца, из мякоти и розовых костей — жуть!

Показалось, что эти его мысли подслушивают все, кто рядом, кидают на него вопросительные взгляды: Сорокаустов, который поминутно вытягивает шею, выглядывая из траншеи, Петухов, зажимающий уши ладонями, Надежда Тихоновна, уставившаяся на Вилова, и, наконец, мальчишка Андрей, опустившийся на корточки и наблюдающий за ним снизу темными материнскими глазами, и невозможно уловить, что в них — осуждение, любопытство, удивление? И они, черные глаза Андрея со светящимися точками, вопрошают: «Что будет? Почему ничего не делаешь?».

Разумеется, Андрей так не думал. Он во всем полагался на командиров и солдат, скопившихся в траншее, бывалых, обстрелянных фронтовиков, и сознание, что он среди них, значит, все обойдется путем, не пускало в душу безудержный страх, жутко было лишь от посвиста, шелестящего воя снарядов, распарывающих воздух. Не страх — горячее любопытство, острое, щемящее, разбирало его, и он поминутно то вскакивал, чтоб оглядеться, схватить, не пропустить картину, то приседал, чтоб схорониться от близкого взрыва, от хлюпающих осколков, перевести дыхание, глотнуть воздуха. Но Вилову чудилось, что этот «мальчуган» только за ним и наблюдает, видит его насквозь, потому так ехидно скалит зубы, и Вилов, однажды поймав взгляд Андрея, помимо своей воли натужно улыбнулся ему одними губами, получилась не улыбка — гримаса одеревеневшем лице-маске. Большим усилием принудил себя нагнуться к парню и поправить его пилотку, съехавшую на затылок: мол, и не такое видали.