— Андрюха!
…Что делать с пленным, Вилов не мог придумать, a Фюрен стоял, окруженный тенями любопытных рус Иванов, с серыми пятнами лиц, и все они представлялись ему одинаковыми, как он и думал раньше. Потрясенный взрывной волной, выбитый из круга привычных связей, отчаявшийся Кристоф Фюрен, однако, крепко держал штаны обеими руками, и это занятие полностью его поглощало, и он был глух к тому, о чем горячо шептались рус Иваны.
— Дай, младшой, я его кокну, — сказал Петухов. — Не пикнет.
Услышав это, Андрей, стоявший сзади немца, поддал ему коленкой под зад и вынул парабеллум. Кристоф качнулся, переступил ногами, но даже не оглянулся.
— «Язык» все-таки. — Вилов ухватился за эту мысль. — Вдруг показания у него есть. Потом: комбат что скажет? Если взять его с собой? Что, если…
— Охранять? На черта он сдался. А ты отойди-ка, парень, — Маслий отстранил Андрея. — Ну-ка, ну-ка, дайте, братья-славяне, глянуть. Тилько побачу: мне надо побачить. Двуногий… А ну, крутнись, друг! — Маслий повернул Фюрена лицом к себе, приблизился к нему вплотную, впился глазами, положив руку на плечо. Микола Маслий действовал осмысленно, ему позарез но было такое общение. После санбата, где он расслабился донельзя, необходимо было «почувствовать» врага, его силу, особо его слабость, чтоб обрести прежнюю уверенность в своем превосходстве, которая потускнела за время пребывания Миколы в «малиннике», как он называл скопление фельдшериц, сестер милосердия и санитарок. По тому, как мелко-мелко подрагивало плечо фрица, как он тупо, без достоинства, снес пинок в ягодицу, как моргал часто-часто глазами, не пытаясь остановиться взглядом на ком-либо и разобраться, что к чему, Маслий понял: этот конченый, этот больше не вояка. Маслий почувствовал: он, Микола, выше, злее, выносливее таких вот, из которых, как ему представлялось, состоит вся их грабь-армия. Никакой пощады, нечисть — под корень, свирепей автоматным свинцом, гранатами, ножом. Сколько дней он не обращался к губной гармошке, что ждет своей минуты в нагрудном кармане? Теперь — скоро.
Ухмыльнулся нервно Маслий и, потеряв интерес к пленному, взволнованный, нетерпеливый, отошел от греха подальше: не надеялся на себя — стукнет в голову, и сам не поймешь, почему придушил гитлеровца в секунду, никто и ахнуть не успеет. Больше для себя, чем для огласки, вымолвил:
— Сколь их перевидел, и все разные. Чего возиться? Кокнуть!
— Сам из-злови, тогда кокай, — рассердился Петухов.
— Ловил. И еще пымаю. Эх ты, как тебя… Певунов, Цыпленков, Яйцын?
«Смотри какой, зараза. Надо его запомнить. Раскаркался».
«На кого хвост поднимает. Ну, погоди».
— Вонючего подобрал и нос кверху. А фриц-то в штаны наложил, что ли?..
— Да мы ему пуговицы все оборвали, — выручил главстаршину Андрей. Петухов же достойно промолчал.
Тут младший лейтенант двинул взвод к свинарнику. Мысленно Лосев одобрил Вилова: не тянет, стремится затемно определить взвод, оно все ближе к какому-нибудь концу. Чему быть, того не миновать.
Вилов и впрямь торопился — зацепиться за что-либо: за развалины ли, за кучку деревьев, за овражек ли, — лишь бы не оказаться на ровном, когда развиднеется и туман или хмарь улетучится, расползется. Скорее сообщить по проводу, где он находится со взводом, спросить, что делать с пленным, куда его, и вообще наладить связь — комбат не оставит взвод на произвол. Как зашагали, Вилов приободрился немного: все-таки Петруха сходил удачно, но в стройках можно засесть, зарыться в землю, пленный — тоже неплохо. Однако страх все равно саднил изнутри, сидел разветвленно. Казалось, все вокруг набухло страшной бедой, неотвратимой трагедией, которая вот-вот разразится. Впереди слева раздавались мощные утробные взрывы, словно землю раскалывали изнутри, и она нервно вздрагивала под ногами; низкое, сплошь черное небо поминутно опалялось кроваво-вороненым колышущимся светом; пунктиры трассирующих очередей увязали в темной глыбе не то бугра, не то стога сена; гул ночного боя с каждым шагом поразительно приближался, и уж четко различались грубо-машинные перестуки немецких МГ и отлаженные строки наших «максимов» и «Дегтяревых». Острее запахло гарью, паленым. И взвод, тень за тенью, снова переступал ту черту, за которой назад ходу не было, за которой истекал срок жизни тем, кому выпал жребий. Все эти мимолетные мысли, нарастающие звуки, мрачные краски, их оттенки, запахи обволакивали Вилова со всех сторон, отпечатывались, закрепляясь в памяти, и в душу жаром втекало сознание бренности всего сущего и вечности кипенного борения сил живого и губительного. Впервые он подсознательно почувствовал смертность самого себя, в которую отказывался верить, одновременно дорогую цену собственной жизни. И физически, до содрогания, ощутил, как неостановимое время летит сквозь него, пронизывает насквозь, звенит в голове секундами-мгновениями, увлекая его с собой в неизвестное, в неведомо-жуткое и неизбежное — туда, где происходит то, что должно происходить. Сутью своей ощутил, что стареет с каждым шагом «туда».