— Леший, задавишь! — закричала Зинка и плеснула на чубатого из ковша.
— Давай, давай! Отмой нас! Ералаш, стоять! Красавица, подойди ближе. Дай из белых ручек ковшик зуболомной.
Не успела Зинка опомниться, как очутилась в седле на упругих руках казака.
— Гей, Ералаш!
Захарка разинул рот, а Чурилиха запрыгала вокруг него, дразня:
— Выкусил, выкусил? Хи-хи-хи…
Захарка — откуда прыть взялась — метнулся к избе. Кудлатый, увидев Захарку, бежавшего навстречу с ружьем, спустил на землю Зинку.
— Беги домой!
А сам дал Ералашу шпоры. Захарка на ходу выстрелил — и тут нагайка обвилась вокруг его шеи. Кудлатый дернул ее на себя, снова замахнулся, но услышал:
— Иван!
Захарка, зажав ладонями окровавленную шею, ненавидяще уставился на своего обидчика. Тот спрыгнул с коня, выхватил из рук партизана отнятое ружье, вынул затвор, сунул за пазуху и хватил о колодезный сруб — от ложа полетели щепки.
— На дне Байкала найду! — прорычал Захарка.
— Знай, паря: в Кыкере мой дом. Рядом тут — триста километров. Не трудись — сам явлюсь.
Недели две провалявшись на сеновале, Захарка исчез из Потапова.
Партизаны стояли в Потапове два дня, Зинка ходила на яр, где под тальянку конники томили девок своими отплясами, клялись вернуться, как только дорубят беляков, шептали слова, способные растопить не то что девичьи души — камни. Зинка к себе никого не подпускала, уходила домой с дурнушкой Чурилихой и мельком видала того казака всего раз или два.
А зимой девки гурьбой бегали на Каренгу. Ложились возле проруби, набирали в рот воды и пятились по тропинке до дому Кузьминичны, слывшей девичьей потатчицей. Потатчица высыпала на стол горстку муки, и девушки катали лепешки с ноготок, совали их под подушки и укладывались спать. Кому какой жених привидится?
Поутру Зинка открывала глаза. Какой он?.. И не могла восстановить видение. А как-то видение вернулось.
Однажды вечером, когда Зинка, накинув пуховый платок, бежала к Потатчице, ее нагнала запыхавшаяся Чурилиха и прокричала в лицо:
— Приехали! К тебе! — И обратно. Обернулась: — К тебе ж, не ко мне!
…В просторном глухом дворе Зинка остановилась: у крыльца кошевка с медвежьей шкурой на сиденье. Два распряженных низкорослых вороных с торбами на головах жевали овес.
В сенцах, чтобы отдышаться и унять расступавшееся сердце, она нарочно сметала с белых чесанок каждую снежинку, прислушиваясь к гулу, доносившемуся из-за толстых заиндевелых дверей. Выпрямилась, ущипнула себе руку и с силой дернула на себя скобу.
Вместе с Зинкой в переднюю ворвался морозный клуб, и сперва она ничего не могла разглядеть, кроме тусклого пятна вокруг подвешенной к стене десятилинейной лампы, которую зажигали лишь по праздничным вечерам, да бледной матери, прислонившейся, скрестив руки на груди, к подтопку. Окинув собравшихся, она нашла глазами… его. «Ой! Ой! Сон в руку!» Кукморские новенькие валенки, рыжий, строченный по черной мерлушке полушубок. С раскосинкой, цвета жженого сахара колючие глаза, смотрящие в упор. Чуть раздвинутые скулы, покрытые белизной, высокий узковатый нос, немножко загнутый книзу, придавали выражению лица диковатость. На Зинку пахнуло лесной волей, безудержной и влекущей. Игольчатый взгляд чубатого Зинка бы выдержала, но сейчас так поступать было нельзя, и она склонила голову.
— Разуй глаза-то, дочка. Чай, и поздоровкаться будет не лишку, — пробасил отец, забирая в руку бороду.
Зинка отвесила на три стороны поклоны.
— Ты пройди к себе в светличку, — попросила ее мать, проводила и плотнее прикрыла дверь.
Первым заговорил Григорий Осипович:
— Разболокайтесь, гости красные… Одежу валите прямо на кровать. Мать, прими-ка!
Разделись гости, сели на лавку.
— Ну, Иван, повезло тебе. Девка видная! — сказал сухонький, широконосый, уже в годах человек, расстегивая ремни. — За такую ставлю четверть.
— Обожди, господа-товарищи. Все обглядеть да обговорить надо, а уж после заявление делать, — предупредил Григорий Осипович, кидая из-под седых бровей взгляды на жену, означавшие: чего остолбенела, накрывай на стол! — Она у нас просватанная, да жених в бегах.
— Знаем.
— Из сухого горла слова не идут. Вы как? Пропустим по единой?
За широконосого, оказавшегося с орденом Красного Знамени, ответил Иван:
— Вали, отец. Уж смотрена, пересмотрена. Беру!
— А тебе рази дают? — оборвал его Григорий Осипович.
— Не дадут, сам возьму!
— Ишь ты! А ежели я не велю тебе? — улыбнулся сухонький, подмигивая Ивану.
— Не было ишо такого. Не замечал за вами, — бестией обернулся казак.