— Ну, милые, у кого что болит — подходите. Да быстрее, а то упаду.
Одному молоденькому солдату, который сразу же подбежал к ней с простреленной раковиной уха, она наложила повязку, а на Матвея — он стоял рядом, наблюдая за вялыми движениями ее пальчиков и раздумывая: сказать о царапине или нет? — она сперва вопросительно взглянула, едва заметно улыбнулась и, не поняв, что он от нее хочет, спросила:
— Ну?
— Да у меня ничего.
— Тогда не мешайте.
— Я стал командиром роты.
— Тогда мешайте. Все командиры считают, что лучше меня знают, что мне надо делать.
Но в глазах ее была и робость, и приневоленная дерзость — вызов на откровенность, потому что она не терпела неясности в отношениях. Так понял ее взгляд Матвей, а ее слова почему-то его нисколько не задели. Он почувствовал, что она в душе добра, даже очень.
Ротного санинструктора Матвей видел раза два перед прорывом. Тогда, на учениях, она подошла сама к Вилову, протянула мягонькую ручку и сказала:
— Младший сержант Самойленкова. Не избегайте меня: я — человек нужный. Если хотите, зовите Верой.
— Я не избегаю. Дела не было.
— А вы бы нашли, товарищ младший лейтенант. Мы с Денщиковым давно воюем, могу пригодиться.
— Ладно.
Вера смотрела на новенького командира взвода снизу вверх. Мягкие, яркие губы ее великоватого рта, тонкий с горбинкой носик с подвижными широкими ноздрями напоминали ему лицо Людмилы Ивановны, только то было чуть удлиненное, и подбородок закруглен аккуратнее. Даже волосы у обеих были одинаковые — русые и прямые. Полуулыбка с грустинкой, глаза, глубокие, неосторожные, тоже как у Людмилы Ивановны, и чем-то еще неуловимым, пока не угаданным, может быть разливающейся вокруг Веры теплотой, настроением умиротворения, и складности, и прелести мира, вдруг обдало Матвея.
Вилову стало почему-то жаль своих прожитых лет, теперь таких далеких, жаль безвозвратно канувшего времени, неуловимого и зыбкого в своей размеренности. Ему было приятно сознавать неугасающую эту жалость, ее толчки. Может, это рвалась в нем связь с юностью своей. Может, это прорастало сквозь его сердце что-то другое, несравнимо большее, чем воспоминания о щемящей робости первых, еще неясных ощущений, большее, чем самовоспитание, в которое он верил, но чувствовал, что душа, ум прошли какой-то оборот, что его существо наполняется совсем другим опытом — живым, оголенным до самой сути, пространственным и значительным, без которого никак нельзя обойтись.
Потом, ночью, во время марша, Вилов оказался с Верой на одной повозке. Они закрылись плащ-палаткой, потому что с неба начали падать крупные капли, словно посыпались гвозди шляпками вниз. Вот там-то, в двойной тьме, Вера, держась за его застывшую от ее прикосновения руку, поцеловала его в щеку, когда их подбросило на ухабе:
— Вот тебе за это, нецелованный!
Тут же откинула палатку и соскочила на землю. Ему было обидно, что дождь кончился не начавшись — через две-три минуты. За эти дни ни одного дождя больше не было, и все раскалялось — и на земле, и в воздухе, и похоже, что дождя и не будет скоро. А ему, непривычному к такой жаре, делалось муторно и ломило голову, в висках часто-часто колотила кровь.
Лосев сидел на стволе сломанной акации и алюминиевой ложкой с вырезанным вензелем Л. 3. Н. (Лосев Захар Никифорович) угрюмо отправлял в рот кашу. Закончив, ом досуха облизал ложку, вытер ее полой гимнастерки и засунул под обмотку. Рукавом гимнастерки расправил усы, собрал с чистой тряпицы крошки хлеба в ладонь и отправил их в рот, оставшуюся горбушку завернул в бумагу и спрятал в вещмешок. Еще раз — последний — прошелся рукавом по усам и свесил руки с колен. Был он без пилотки, каска лежала рядом, руки, жилистые, с землей под давно не стриженными ногтями, повисли — он в охотку вот так расслабленно сиживал в тайге, глядел в огонь и думал о тем, какой был день, сколько зверя добыто, куда идти с утра. Как все люди, он любил наблюдать огонь — там совершалось какое-то таинство природы, и мысли текли, если они были, и одолевали, или вообще ни о чем не думалось, когда на душе было спокойно и мирно. Но здесь костерка не было. Как и все фронтовики, Лосев жил текущим днем. Еще один день прожит, прожит неплохо — остался жив, слава богу. Чго дальше? Как оно пойдет дальше? Вон пацан проверяет оружие. «Скажу, что пэпэша расщепило пулей — бросил, а винтовку взял у убитого. Неужели в трибунал потащит? Каждому свое». Лосев знал: в атаке не зевай, смотри в оба, убей прежде, чем в тебя выстрелят, чуй опасность загодя. Иначе тебя в момент продырявят. Потому, естественно, в первую очередь заботился о собственной жизни Малец ничего этого не знал да и не мог знать. «Скажи кому — не поверят: лез напролом — и живой. Или заговоренный он, Вилов-то? Молоко на губах, а туда же… Тебя еще не было на свете, а я ходил в атаку с Брусиловым и под Волочаевкой…»