Выбрать главу

Что произошло потом и с ним, и на поле боя, и на высоте (отчетливо помнил, что стоял на возвышении) — как назойливо ни принуждал воспаленную память, не мог вспомнить даже в минуты, когда боль в висках и затылке глохла, и голова переставала раскалываться. Подступала мысль: неужели память отбило? Тогда почему же то, что было давным-давно и вроде бы насовсем забыто, ярко, в натуральных красках рисуется перед глазами вперемежку с чернотой, со светлячками-звездочками и раскаленными спиральками, которые надоедно маячат перед внутренним взором, а происшедшее недавно никак не удастся восстановить ни разумом, ни зрительной памятью хотя бы туманно. Давно — это черноусый цыганистый отец в фуражке с блестящим козырьком, из-под которой над левым виском курчавится вороненый чуб; таежная ночь на влажном паутинном рассвете, липкая мошка в ушах, на шее, за воротником; солонец, крупные тоскливые глаза смертельно раненного сохатого-двухлетка. Близкое — это завершение последнего боя на высоте Безымянной, короткий, в полчаса — не дольше, обрывок времени, затушеванный безвестней.

Может быть, чтобы всплыли хоть какие-то мелочи близкого, недавнего, надо забросить попытку вызвать его, как ненужное, а позже оно само собой проявится. Вроде бы задать голове, а уж она, если нормальная, разобравшись по порядку, сама вытолкнет на поверхность, что до зарезу требуется. Наверно, ей самой нужно время, чтобы все виденное и пережитое тобой рассортировать, разложить по ячейкам и только тогда выдавать.

Ждать? Неизвестность — где ты, что с тобой, откуда последует удар? — равносильна «кондрашке», параличу. Или у тебя выбили автомат, и ты связан или оглушен. Беззащитен со всех сторон. На голом месте. Любой немец, самый плюгавый, подходи — пинай. Волоки в плен. Подгоняй прикладом.

«Мама…» Только не она. Только не это самое. Не распускай слюни. Где я?.. Сначала кто были? Был Давлетшин. Был Лосев. Ага, Давлетшин протянул ему, Вилову, пулеметную ленту. Сам отбивался автоматом. Другую ленту они хотели заправить вдвоем, руки у Матвея тряслись — нет, Давлетшин подполз уже и собрался подать ее Вилову и вдруг сник: осколки или пули прошлись по нему. Да, да, еще Лосев. Тот был какой-то ошалело-суетливый, на себя не похожий, без каски, часто передергивал затвор берданки, как он именовал свою трехлинейку, не целясь нажимал на курок… Немцы были шагах в тридцати — не больше, и надвигались не залегая. Кто-то, наткнувшись на пулю, падал, но живые, отстегнув от поясов гранаты с длинными деревянными рукоятками, зло и бесстрашно шли на пули, на разрывы наших гранат.

В кожухе «максима» выкипела вода, шелушилась, корчилась краска на малиновых ребрах. Длинными очередями Вилов задержал на какое-то время серо-зеленые мундиры, хлынувшие из густой травы в полный рост, просек коридорчик в их цепи. Был «максим» без щита, это точно…

Затем, вне всякой связи с прежним, проступила в памяти ротный санинструктор Вера Самойленкова. Вера, Вера… Она самая. Ага, сперва его ударило в голову, сильно шибануло, однако он выпустил рукоятки «максима» ненадолго, на какой-то миг, и, переборов ошеломление, опять ухватил их, нажал на гашетки. Еще раз ткнуло в голову, сразу же в плечо — отшатнулся назад, обхватив обеими руками плечо. И — увидел Веру вблизи, глаза в глаза. Она прерывисто дышала ему в лицо, судорожно обматывая бинтом голову. Неудобно, что ли, ей было перевязывать, опустившись на колени, или не с руки — привстала и — осела, свалилась. Пуля ударила в грудь. Малюсенькая дырка на пыльной гимнастерке и алое пятнышко возле оловянной пуговицы накладного кармашка.

Дальше в памяти Вилова провал. Только одно засело: были гранаты — две. В обеих руках. Поднялся, выпрямился в рост. В открытую. Потому что жизнь уже осталась позади. Ее было не жаль, да и не до нее… легко стало в груди. И лишь одно страшило: не успеешь швырнуть гранату, упадешь.

Сил бросить гранаты не осталось. Раскачал руки — пустил гранаты под уклон. И — ничего не стало. Никакого ощущения, все пропало — пустота. Ничего. Все провалилось: серо-зеленые мундиры, вонючий дым, зеленая трава, глубь неба над головой, боль, земляной дух окопов, Вера с растекшейся кровяной каплей… И он сам — тоже провалился, лишь перед тем подкинуло волной, и сознание, заволоченное удушливым чадом, легко отлетело. Все сгинуло, словно ты неслышно, безумно и сладостно поднялся к небесной черноте павшей ночи, ночи без звезд. Да, наверное, ничего и никого не существовало никогда: ни его самого, ни стрельбы, ни наших солдат, ни переливчатой игольно-лучистой росы, ни чужеземных мундиров с автоматами наперевес. Безмолвие, мрак без конца. И летящее время сквозь и мимо тебя — невидимый ветер застывшего движения.