Выбрать главу

Но раз он уголком сознания, ныряя внутрь самого себя, что-то достает из виденно-пережитого прошлого, значит, где-то в каком-то виде он существовал до сей поры. Что-то же он представлял из себя, если осознает случившееся, самого себя, хотя и бестелесно. Что это? Под ним вроде бы пуховая лежанка. Или тело невесомо оттого, что оно уничтожено, и лишь мозг напоследок работает? Где он? В траншее? Весь мир скрылся в траншеях, в окопах? Или его закинуло в белую избу? А возможно, он на снегу, и весь мир зарылся в синий сугроб? И поблизости — никого из своих, одни немцы в серо-зеленых мундирах и их фиолетовые следы на слепяще-сизом. Много следов: здесь они прошли цепями. Неужто он умерший?! Но если осознает себя как бы со стороны, стало быть, нить жизни не оборвалась. Только ни шевельнуться, ни почувствовать свое тело невозможно. Все перевешивает голова; во всех ее закоулках отдается грохот, как будто тяжело груженный товарняк тащится по неровным чугунным рельсам с расхлябанными стыками. Катит и катит, и скрежет, теснясь и распирая череп, вырывается наружу, заполняет все пространство и давит на слух.

Но ведь была же рота. Целая рота! И куда девался батальон? Капитан Денщиков… Он, Вилов, отчетливо его видит одного, среди снегов с вмятинами от бесчисленных кованых ботинок. Чем кончился бой? Где остальные? Поблизости, или черная пропасть и их поглотила?

Открыть глаза? А если рядом немец? Стоит и всматривается в лицо, ждет: шевельнутся ресницы рус Ивана или чет? Вздрогнешь хоть одной жилкой — получишь пулю, рус Иван. Не моргнешь — черт с тобой, валяйся как собака. «Гут!» Самый смирный, тихий, послушный рус Иван — это когда он мертвый, продырявленный пулями. «Гут!»

Тонюсенькая пунктирная нить воспоминаний, обморочного сознания, полужизни и инстинкта самосохранения оборвалась. Уж в который раз! Только-только, осветившись, проклюнется память, начнет по пятнышкам воскрешать обрывки недавнего былого, как из какого-то тоннеля выныривает поезд-товарняк и катит-гремит по рельсам чугунным, а те рельсы — не рельсы, а мозги в голове Вилова, прерывные, но живые еще полосы-извилины. И ломит голову, расширяет, хотя вроде уж и крошить-то нечего, и так все расщеплено, сдавлено, измолото неимоверной болью. Надрывается нить воспоминаний, перемежаясь с провалами-порывами, плывут клочки видений и снова — монотонно гудящая пропасть забытья. Но все настойчивее проступают живые отрезки, частят, сцепляясь, осознанные секунды-минуты. Все существо Вилова яростно сопротивляется телесной немощи, затмению ума, негодующе восстает против неведенья, в котором он пребывал вот уже третьи сутки.

Во время одного из таких коротких просветлений, когда состав-товарняк еще не громыхал по рельсам-извилинам, вообще еще не выскакивал из-за поворота, в правом ухе бухнуло. Сначала Матвей ощутил — будто замурованный слуховой ход принялись долбить. Долбили, долбили — и тишина лопнула! Треснула, развалилась стена, закупоривавшая слух. Ухо запрудило звуками: скрип, звон, шорох, водопадный шум… Вилов испугался, ему показалось: настороженный, вперивший в него взгляд немец, наклонившийся над ним, злорадно усмехнулся, догадавшись: «его» рус Иван слышит, значит, жив еще, только коварно притворяется убитым. Задержав и без того слабое дыхание, Вилов ушел в себя, замер. «Лучше задохнуться, чем выдать…» Неудержимый треск в голове, но мозг, потрясенный догадками, уже окончательно вырвался из забытья и мятежно заработал. Ясно стало — надо исподтишка выведать, на слух, где ты и кто рядом. Лишь бы не подвела голова и этот грохот в ушах, который, представлялось, слышит и тот, кто его подстерегает. Иначе — выстрел в голову. Или — плен.

В ту минуту, когда гул стал отдаляться, чтобы с новой силой нахлынуть, Вилов поймал слова:

— Вот и я говорю…

Приготовившись к самому худшему, что могло случиться с русским на этой войне, — к захвату его, безоружного, обессиленного, мучимого болью, в плен, — Вилов не поверил своим ушам. «Откуда здесь русские? Только что были немцы. В десяти шагах. Или это пленные? Захвачены вместе со мной?»