— Наша церковь, — сказал священник, — молит об изобилии плодов земных. Христос заповедал человеку труд.
— А как поставлен у вас вопрос о государстве? — спросил Дятлов. — Неужели дети у вас не изучают политики, не ознакомлены с партийной жизнью и борьбой партий?
— Эх, барин, — сказал Шагин, прислушивавшийся к их разговору, — прости меня: типун тебе на язык. Зачем напомнил то, от чего была распря великая, от чего погибли миллионы людей и русская земля одно время в низость произошла? В нашем царстве — одна партия: братья и сестры во Христе. Мы воспитаны в труде и смирении, и мы стараемся, сколько можем, любовь иметь в сердце своем к каждому. Посмотри на мою Грунюшку: красавица — ей-Богу, так! — не отцовская гордость говорит во мне, — высшие курсы кончила в Пскове, а без гордости, с лаской стоит у печки, месит тесто, чистит коровник, курятник… А партия?.. Батюшка нам много такого про партии рассказал, что и вспоминать срамно. Нет у нас никаких партий. Самое слово-то только разве еще старики помнят.
— Этот вопрос, — сказал священник, — я думаю вам хорошо разъяснит здешний сельский начальник Стольников. У него отец помнит всю историю кровавого мартовского бунта 1917 года, он был очевидцем и участником его. Он вам объяснит, почему все партии полетели кувырком и в России заниматься политикой так же неприлично, как заниматься воровством, спекуляцией или содержать банк или игорный дом.
— Это очень интересно, — сказал Клейст.
— А вот не дам вам больше, — смеясь, говорила Грунюшка, отодвигая бутылку с вином от раскрасневшегося и ставшего шумным Бакланова. — Довольно с вас. А то озорничать станете. Нехорошо будет.
— К-расавица! Аграфена Федоровна! У! Матушка родная! Да поймите вы меня: родину увидал, — и вы — моя родина. Пойдемте к нам, на Тихий Дон… — бормотал Бакланов, и вдруг, как бы встрепенувшись, спросил: — А что у нас на Дону?
— Было ужасно, — сказал дед Шагин. — Казаки живьем, головой в землю закапывали крестьян, которых поселила к ним Советская власть. Луганская и Царицынская губернии увидели ужасы необычайные, ну а потом, когда появился царь, подтвердил все прежние грамоты на землю, — успокоились казаки. Теперь там в сто раз богаче, чем у нас. А тихо… Ну верно, что Тихий Дон.
— Ну налейте, раскрасавица моя, еще одну маленькую рюмашечку… За Тихий Дон с вами выпьем… А поехали бы вы со мной к нам, на славный Тихий Дон?.. Эх, и слова-то здесь идут мне на ум все русские, все складные, кажется, песню бы запел и о-го-ro, как запел бы ее! — говорил Бакланов.
— А вот пойдем, Григорий Николаевич, на посиделки — там и песни послушаем, там и песни споем, — сказала Грунюшка.
Вдруг загремели все скамьями и табуретами. Со стаканом пенного вина поднялся старый дед. Елена Кондратьевна и Аграфена Федоровна поспешно разносили гостям стаканы.
— Сеня, — сказал Федор Семенович, — соедини провода.
Сеня спустил плотную войлочную занавесь на окне против икон. Какие-то фарфоровые и медные кнопки показались на ней, и сеть красных и синих проволок уходила под потолок.
— Готово, батюшка, — сказал мальчик, нажимая на кнопку.
И сейчас же войлок как бы набух, напитался светом и стал казаться прозрачной золотистой далью, глухой шум где-то стучащего мотора раздался на минуту и стих.
— Во здравие, — торжественно, дрожащим от волнения голосом провозгласил старый Шагин, — державного хозяина земли русской, государя императора Михаила Всеволодовича!
На занавеси, постепенно выдвигаясь из глубины, сначала мутное, потом все яснее и яснее, появилось, как живое, лицо. Большие серо-голубые глаза смотрели с неизъяснимой добротой. Чуть моргали веки, опушенные длинными ресницами. Чистое красивое лицо, обрамленное бородой, было полно благородства. На плечах была порфира, из-под которой проглядывал темно-зеленый мундирный кафтан.
Все слышнее и отчетливее становились звуки величественного русского народного гимна, исполняемого громадным оркестром и хором.
Оба Шагина, мать и дочь, священник, учитель и маленький Сеня подпевали ему и кричали «ура!» И когда кончили, побледнел портрет, исчезло сияние далекого света на экране, все затихло и опять висел только белый войлок, покрытый сетью алых и синих проволок.
— В каждом доме, в каждой квартире, в каждой избе, — говорил тихо Клейсту учитель, — есть такой прибор светодара с дальносказом. Это неизменный подарок государя каждой брачующейся чете.
XXV
Вечером Клейст, Коренев, Дятлов, Эльза и мисс Креггс были у сельского начальника Стольникова. Было решено по дальносказу, что они будут у него и ночевать. Бакланов и Курцов остались жить у Шагина. Шагин нуждался в рабочих и охотно взял Курцова, просившего об этом, Бакланов попросился гостить у Шагиных.
— Не могу, — говорил он, запинаясь, Кореневу, — не могу, Корнюшка мой милый, уйти. Видит Бог, влюблен по уши. Ведь это, помилуйте, красота-то какая! А поступь, а повадка, а ласковость волшебная… Я присмотрюсь, поучусь, да и того… просить руки буду.
— И навсегда в деревне! — сказала Эльза.
— Господи! Да ведь это не деревня! Рай земной. Да… Очарование-то какое!.. А потом пойдут детишки… маленькие такие цыпляточки, а там своим домом станем… Вот оно, счастье-то, где. Это не статьи по 30 пфеннигов писать в «Голосе эмигранта», в органе демократической мысли. К черту демократию, коли она ничего такого создать не могла и только налоги набавляет! Из тридцати пфеннигов десять пфеннигов Steuer'a (Налога (нем.)) отдай!
Он провожал компанию до околицы села и все мечтал и говорил:
— Поступь гордая, грудь белая — лебединая, очи ясные — соколиные… Корнюшка, друг, слова русские в память лезут, забытые там, на чужбине, слова… Пчельничек разведем, сады насадим, а там весной за плуг, как Лев Толстой, босыми ногами по жирной теплой земле, и сивка-бурка вещий каурка в плуге новом…
У начальника их ждали с чаем. Обстановка была роскошная. Гостиная была уставлена французского стиля мебелью, столиками красного дерева и шкафчиками с бронзой, изогнутыми креслами и диванами, которые в России носили название александровского стиля. В столовой мебель была проще, из мореного дуба, и низко висела над столом лампа с бледно-синим абажуром. Хозяйка, пожилая женщина, представила двух дочерей, бледных девиц, молчаливых и скромных, и занялась разливанием чая. Хозяин, Павел Владимирович Стольников, был одет в казакин темно-синего сукна, такие же шаровары и черной шагрени высокие сапоги. Он был выше среднего роста, имел лицо чисто выбритое, с энергичными чертами, прямым носом и зеленоватыми стальными глазами, обличавшими несокрушимую волю и твердость характера.
За столом служили две девушки и парень, чисто одетый в серый казакин с откидными рукавами, из-под которых выходили рукава белой, с мелкими горошинами, рубахи. Хозяйка и барышни говорили мало и скоро ушли готовить комнаты для приезжих, хозяин, тоже молчаливый, пригласил гостей после чая в кабинет.
В кабинете было полутемно. На полу лежали шкуры волков и медведей, прекрасная пестрая шкура рыси с отделанной головой была брошена на тахту. Над тахтой висели ружья, охотничьи ножи и кинжалы. Стройная борзая, лежавшая на тахте, тонкая, пушистая, белая, встала, потянулась, изогнув спину, и тихо подошла к хозяину, как бы спрашивая, как отнестись к гостям.
— Тихо, Держай, — сказал хозяин и погладил собаку по голове. — Садитесь, господа, если не устали, покалякаем за рюмкой старого вина. Я думаю, скоро и отец приедет… Его расспросите, а мы расспросим вас… Ведь, поди, мы вам людьми с другой планеты кажемся. За китайской стеной живем… А как устроились! Старое счастье снова нашли! Да — что имеем, не храним, потерявши плачем! А как долго блуждали мы, — образованные русские! Почти два века блужданий в потемках. От Радищева и Бакунина, через декабристов, до Маркса и Ленина мы все искали топора, который был за поясом. И до каких пропастей мы докатились!