— Скажите, Павел Владимирович, — обратился к начальнику Дятлов, — каким образом вы дошли до такой жизни и до монархического образа правления?
— Я вас немного поправлю, — сказал сельский начальник. — Если взять и прикинуть нашу жизнь к вашим европейским образцам, то в противовес вашему понятию «демократическая республика» я поставил бы «аристократическая монархия»… Вы помните, социалистические деятели придумали выражение — «рожденный ползать — летать не может». Это совершенно верно, на этом и погибли все начинания демократии. В лучшем случае демократические учреждения топтались на месте, обычно — они разрушали. Связанные партией, вожди не имели свободной воли, рожденные в тесных условиях бедноты рабочего квартала, руководители судеб народных не имели широкого полета мысли, пасовали перед окриком и трепетали за свое личное благополучие, за свое незапятнанное служение лозунгам партии. За ними всегда стояла толпа, которая связывала их в их решениях и снимала ответственность за ничегонеделание. В период образования у нас государственности мы следили за тем, что происходило в странах с демократическим образом правления. Мы наблюдали за Чехословакией, Германией, Францией и другими — там было то же, что у нас, в Советской республике, но у нас это было в карикатуре и сдобрено кровью и разгулом распоясавшегося русского мужика, а там все делалось чинно и мирно. Но — проживалось достояние, накопленное веками мудрого управления целого ряда королей и императоров, власть распылялась, убийства, грабежи, воровство, взяточничество, уличные драки, столкновения в парламенте и различного рода союзах терроризировали лучших идейных людей, и везде выступал на первое место кулак, и наглость спекулянта и шибера имели главенство над всем. И мы, оставшиеся в глуши России, видя это, отметались от социализма.
— Вы его не признаете? — спросил Дятлов,
— Мы его считаем вредным учением, — сказал Стольников.
— Преследуете и казните за него, — сказал с нехорошей усмешкой Дятлов.
— Нет. У нас смертной казни нет. В начале, в первые годы царствования в Бозе почившего императора, были случаи жестокой расправы народной с коммунистами, но тому удалось положить предел и восстановить правосудие.
— Заткнули глотку!
— Нет, воспитали народ. Если бы теперь Карл Маркс или Ленин вышли на площадь и стали проповедовать, — их никто не стал бы слушать и спорить с ними не стал бы.
Просто шли бы мимо и смотрели на такого человека, как на человека, делающего непристойность на улице. Их проповедь осталась бы гласом вопиющего в пустыне. Они напрасно надрывали бы глотку.
— Довели, значит, полицейский режим до совершенства. Молчать и не рассуждать.
Стольников снисходительно покачал головой и, улыбаясь, как улыбаются взрослые на глупую выходку дитяти, сказал:
— Нужно пережить то, что пережили наши отцы и деды в России в эти страшные годы, чтобы понять, что сделала эта кучка патриотов с патриархом и царем во главе. Да вот приехал мой отец. Он вам подробно расскажет, как погибло около ста миллионов человеческих жизней и демократия всего мира закрыла глаза на их гибель во имя партийности.
Стольников побледнел и закрыл глаза.
— О, — сказал он как бы про себя, — если бы Христос не учил нас любить ненавидящих нас и прощать оскорбившим нас, как отомстили бы мы тем, кто допустил гибель целого народа… И мы… могли бы теперь отомстить!
За окном с опущенной шторой слышалось фырканье сытых коней и погромыхивание бубенцов. Потом заскрипел песок под колесами, вздохнули полной грудью довольные лошади, и зазвенели дружным хором бубенцы. Коляска покатила от крыльца.
XXVI
В кабинет вошел могучий, громадного роста старик. Седые, стального цвета волосы лежали шапкой на голове. Они вились и блестели серебром на висках. Лицо красное, обветренное, с крупным носом, большими, кустами растущими, бровями и длинными седыми усами с подусками было полно благородной старческой красоты. Круглый небольшой подбородок и щеки были тщательно выбриты, шея короткая, красная, изобличавшая силу, упорство и здоровье, упиралась в шитый серебром воротник. На нем был темно-зеленый, длинный, стянутый в талии суконный казакин с откидными рукавами, из которых выходили черные рукава шелковой рубахи, серо-синие рейтузы с узким белым кантом, высокие сапоги со шпорами. На плечах были погоны с вензелем покойного императора и серебряные аксельбанты, свесившиеся с правого плеча.
Он поцеловался с сыном и, бодрый, веселый, пахнущий свежим воздухом полей и ночи, обернулся к гостям.
— Спасибо, сынок, — сказал он, — что сообщил мне по дальносказу, что у нас гости дорогие, зарубежные. Рад, господа, видеть русских снова на родной земле. Счастлив оказать гостеприимство в первую ночь под русскими небом. Устали, родные? Ну никто как Бог, никто как Бог! Представь мне, Павля, гостей дорогих, а я — воевода большого полка и ловчий Его Императорского Величества, Владимир Николаевич Стольников, начальник Псковского отдела порубежной стражи, — каков есть, таким и полюбите.
Путешественники один за другим представлялись старому воеводе.
— Дятлов? — повторил названную фамилию старик. — Постой, постой! Каких Дятловых будешь? В Царицыне, во времена Деникина, был такой писака Дятлов. Шустро писал, да в тон не попадал. Пишет против большевиков, ругается страшно, а между строк говорит: «А все-таки, мол, большевики — свой брат, социалисты, все-таки они от народа и, ежели, мол, царь или Ленин, так еще подумать надо».
— Это мой отец, — сказал Дятлов, смущенный обращением на «ты» и не зная, как ему ответить старику.
— Ловил я твоего отца тогда, и счастье твое, что не поймал. А то и тебе на свете не пришлось бы быть. Родился-то где?
— В Берлине, — сухо, рывком ответил Дятлов, волком глядя на старика.
Отвернувшись от Дятлова и обращаясь ко всем, старый Стольников сказал:
— Вышел я, государи мои, в 1914 году восемнадцатилетним парнишкой из Николаевского кавалерийского училища в Гусарский полк. Сразу на войну. Два раза был ранен. Во время бунта не присягнул Временному правительству, и пытали, и мучили меня свои же солдаты. Убежал к казакам, служил в кавалерии Буденного, словом, лил, лил и лил кровь человеческую. Но в сердце Христа носил и царя ожидал страстно, и, как узнал, что проявился батюшка наш, солнышко ясное, — первый прибыл к нему и присягу ему на верность принес…
— Батюшка, — сказал Павел Владимирович, — гости очень хотят от тебя услышать, как появился у нас в России государь Всеволод Михайлович.
— А не утомлю? — спросил старик. — Вы ведь с дороги, а я человек привычный.
Он взглянул на часы.
— Десятый, — сказал он, — ну, до двенадцати могу, а в двенадцать матушка наша царевна обещала к дальнозору подойти, ласковое слово сказать, в очи ясные дать поглядеть. Ведь я ее девонькой нянчил, верховой езде обучал, когда начальником конной школы был. Люблю я ее, звезду нашу северную… Так не утомлю?
— Мы хорошо отдохнули у крестьянина Шагина, — сказал Клейст.
— У Федора? Славный мужик… — сказал быстро старик. — Ну, садитесь, что на дыбах-то торчать. В ногах правды нет. А ты, Павля, распорядись, чтобы болярыня твоя, Нина Николаевна, пуншиком нас обнесла… Вот курить, господа, попрошу воздержаться — потому святые иконы здесь висят.
Уселись, кто на тахте, кто в креслах, старик стал у окна, зажмурился, провел большой, широкой ладонью по лицу, крякнул, вздохнул и начал:
— На трех китах, государи мои, зиждется жизнь человеческая: земля, собственность и власть. И за них потоками лилась и льется кровь потоками густыми. И остановить эти потоки кровяные может только вера христианская, на любви основанная, и врагами этой веры являются социалисты.