О’кей, мистер американец, сказал он. Вы платите.
Таксист молча переехал реку и пробирался по запруженным улицам. Карманник не назвал адреса; по-итальянски, с запинками, он велел шоферу ехать по Виа Тибуртина к Тиволи, а там он покажет дорогу. После этого он отвалился в свой угол, полузакрыв глаза и шумно дыша. Он, вероятно, слегка наигрывал, но Мэллон был крупный мужчина и ударил карманника очень сильно. Поэтому не видел теперь иного выхода, как принять его страдания за чистую монету.
Ливень сменился моросью, и в воздухе разлился желтый сернистый свет. Мэллон чувствовал, как согреваются ноги в мокрых носках. Водитель время от времени поглядывал на него в зеркальце. Кадаре. На слух фамилия не итальянская. Когда-то Мэллон прочел книгу албанского писателя Кадаре; может, и таксист албанец. Это вполне допустимо — так же, как допустимо, что таксист не ошибся, назвав карманника цыганом. Лишнее подтверждение тому — слова синьоры: «этот народ», да и собственное его смутное и даже слегка опасливое ощущение таинственной чуждости, которая и нервировала его, и в то же время интриговала. Но как шофер и синьора поняли, что этот человек цыган? Словно у него была скрипка в руках и кольцо в ухе. Цыганок Мэллон узнавал по платкам и длинным ярким юбкам, по особой решительной походке, но мужчин отличить не мог. На его взгляд, карманник мог быть и португальцем, и индийцем, и даже неаполитанцем — там много таких мелких и смуглых. А синьора и таксист распознали его мигом — в них заговорил старосветский инстинкт, тревога в крови — тревога, привезенная предками Мэллона из Ирландии, Польши и России, но в нем почти уже заглохшая.
Вообще он считал себя свободным от всяких деревенских суеверий — соль через плечо, чеснок на оконной раме, страх перед черными птицами, боязнь сглаза, — но иногда спрашивал себя: а что если, пройдя через американский фильтр, кровь его не очистилась, а стала водянистой и какая-то важная, действенная составляющая характера, личности, упрятанная в эти древние инстинкты, выветрилась вместе с ними?
Мокрый кожаный пиджак воришки попахивал мочой. Мэллон опустил стекло на несколько сантиметров, и в лицо ему хлынул свежий воздух. Он закрыл глаза и наслаждался ветром. Когда открыл их, увидел, что шофер наблюдает за ним в зеркальце.
Вы из Албании? — спросил Мэллон.
Шофер постучал пальцем по счетчику. Набило уже восемнадцать евро, а до Виа Тибуртина они еще не добрались. Только наличными, мистер американец. Без ваших волшебных американских карточек.
Далеко ли еще? — спросил у воришки Мэллон. Тот держался за грудь, раскачивался и смотрел вперед. Ответа не было.
Кадаре. Может быть, и албанец. Книга того Кадаре была о парне, который ждет смерти от рук враждебного клана за то, что застрелил одного из них в отместку за убийство брата. Кровавая вражда длится так долго, что никто уже и не помнит ее причины, но люди продолжают гибнуть из-за нее — больше того: ради нее жить. Она открывает им ясную дорогу долга и чести, дает им, мученикам, власть над их женщинами и в убогую жизнь вносит ощущение трагической цели. Но лучше всего запомнилось Мэллону, как обостряется у парня восприятие жизни вместе с углубляющимся сознанием близкого конца. Как радует его солнце, запах бараньего жира, каплющего на угли, белизна скал над головой. Он бродит по безлюдным дорогам и никогда не бывает один. Смерть ходит рядом, наполняя его жизнью, покуда чаша не переполнится, и он не уступит место на земле другому юноше-убийце.
Мэллон полюбил книгу, но с виноватым чувством. Он сопротивлялся своему влечению к этой жестокой, отсталой культуре, и ему претила идея, что соседство со смертью придает жизни смысл и красоту. Он был уверен, что большинство людей предпочтут безопасность, не говоря уже о приличном крове и пище на столе, утонченному переживанию бренности — если подобное вообще возможно. Оно вообще выдумка, продукт религиозной и романтической патологии — так думал Мэллон, пока оно не появилось у него самого.
Вскоре после того, как его дочери Люси исполнилось одиннадцать лет, она стала жаловаться на головные боли, и у нее нашли опухоль мозга. Она осталась жива, и вот уже три года все анализы были отрицательны, но на протяжении долгого курса химио- и лучевой терапии бывали периоды, когда и Мэллон, и его жена теряли надежду. Кьяра ожесточилась. Целыми днями она пребывала в состоянии холодной ярости, молчала, почти не ела, уединялась в гостевой комнате, куда перешла спать через месяц после диагноза. Она часто сожалела вслух, что родилась на свет.