Пора сказать приятные слова нашим читателям. Их меньше, чем потребителей чтива в ярких обложках (детектив, эротика), их и всегда мало — но хороша их порука. Это — нервная система огромного и, увы, нездорового народного организма. Когда-то Максим Горький, решивший возненавидеть страданье как таковое и тем угодивший власти, ненавидящей страдальцев, пенял Владиславу Ходасевичу на его пристрастье к темным сторонам жизни. «Несчастный дурак в колодце двора / Причитает сегодня с утра…» На родине «униженных и оскорбленных» насаждалось бодрое поросячество соцреализма — как главный тон, как политика, этически отвратительные. Ненавистными оказались не только страдание, массово воспроизводимое властью, но и сострадание, сочувствие несчастному человеку, житейская выручка, милосердие… Боровшиеся с «темными сторонами» жизни возбуждали в каждом человеке, в каждом «здоровом коллективе» кромешные инстинкты пещерной ненависти, групповой расправы.
Эгоизм выживания охватил страну. Вот когда морально тяжелее неволи стала «воля». Когда кровавая отрыжка Чеченской войны стала сотрясать пространство, что еще зовется Россией, — как мало ее, России, вышло на площади, лишилось сна и аппетита, сплотилось стеной на пути танков…
Но те, кто пришел к Соловецкому камню со свечою в ладонях, — наши читатели. Стояли там и авторы наши.
Сто с лишним лет назад русский писатель, не очень крепкий физически, но движимый главной «заповедью христианской цивилизации» — состраданием, предпринимает путь от Москвы — трактами Сибири — на каторжный Сахалин. Христианский словарь называет такие вещи деяниями. Деяние предполагает действие по возможности молчаливое, но чреватое толкованиями, позднейшими описаниями и прочим. Таким и был путь Чехова по следу бывших (и будущих!) этапников. Некий Ангел, несомненно, парил над его экипажем: я бывал на станции Кача, жил на станции Чернореченской — шла электрификация Красноярской дороги, — и могу заверить, что таких трясин, таких плывунов, каковы и ныне качинские глины, вряд ли где найдешь. Две-три опоры сваями легко входили в эту хлябь — на них монтировалась четвертая, несущая контактную сеть. Эти качающиеся (отсюда Кача) глины надо было одолеть чеховским лошадкам.
Помимо молвы, быстрой на оценки (сумасбродство, юродство, реклама), и всего того, что известно нам об этом добровольном этапе, есть здесь и то, что анализу не поддается и не исчерпывается умом. Это образ действия. Это теперь уже вечно совершаемый русским писателем каторжный путь, подобный Крестному Пути на Голгофу. Чехов и не пытался об этом рассказывать. Но вернулся он после работы на Сахалине — «другим человеком», как говорят. А вернее — самим собой. Суворину он пишет:
«Какой кислятиной я был бы теперь, если бы сидел дома. До поездки “Крейцерова соната” была для меня событием, а теперь она для меня смешна и кажется бестолковой. Не то я возмужал… не то сошел с ума, черт меня знает».
Костный мозг заменяет неработающую селезенку, сердечная мышца выручает съежившийся клапан. Не имев никогда, не видя и впредь «правовых» отношений в нашей стихийной жизни, мы имели и будем иметь великую литературу. Наш Пегас семижилен и многокрылат: при каждом ударе на месте ссадины вырастает крыло (см. Некрасов, «О погоде»). Еще картинка для сюрреалиста.
От партийных органов предыдущей… зоны и пародийно-демократических нынешней мы не дождались юридической оценки многолетней политики геноцида, соответствующих санкций, терминологии, профилактики. От козла — молока. Мальчик, ушедший добровольцем на фронт и вступивший там в партию, сегодня говорит:
«Никого не казня, ей (партии) надо было вынести беспощадный приговор за тот кошмар, в котором мы пребывали, за искажение нашего сознания, за все сотворенное на нашей земле зло. Так же, как осужден был на Нюрнбергском процессе гитлеровский нацизм — за преступления против человечности, — и мы обязаны были квалифицировать деятельность коммунистической партии… Мы этого не сделали. Нравственному очищению не был дан импульс»
Все это, слава Богу, было сделано, и импульс был дан — но не тот, какого до конца жизни продолжал ждать Окуджава. Не сверху — снизу все это происходит. В «Записках об Анне Ахматовой» Лидия Чуковская воспроизводит их разговоры в середине 50-х в комнатушке Ардовых. Сказать, что это были соображения «на уровне Политбюро» — значит сильно польстить кремлевским «мыслителям». Где было им взять поистине выстраданную патриотическую и государственную мудрость? И когда власть в этом нуждалась?