Ирина опустила голову, и крупные, неожиданные слезы одна за другой полились из ее глаз.
Левон почувствовал, как сжимается его горло, и, наклонившись, прижался губами к тонким, прозрачным рукам…
XXXIV
Те смутные темные мысли, которые впервые появились у князя Никиты в Петербурге и которыми он однажды поделился с Левоном, которые с новой силой овладели им в Карлсбаде и на время оставили во Франкфурте, теперь, как черное облако, окутали его душу, застилали жизнь, не давали дышать. Это облако стало сгущаться непрестанно со времени похода во Францию. Смутные тревоги принимали определенную форму, и наконец с полной ясностью предстала перед ним правда. Эта правда заключалась в том, что Ирина несчастна. Он видел это, он чувствовал это всем своим старым, но еще жарким сердцем, своим умом, умудренным опытом долгой и широкой жизни. И, поняв это, он понял все. И бред Никифора, и красноречие Дегранжа, и мистические идеи, и теперь эту тихую покорность судьбе, самоотречение, жажду молитвенного уединения где‑то в глуши саратовской вотчины, и это медленное угасание. Она несчастна, но где источник ее страдания? Никогда ни одним намеком не жаловалась она на свой брак. Никогда раздраженное слово не срывалось с ее губ по отношению к нему. Она не увлекалась ни светской жизнью, ни общим поклонением. И вдруг!.. «Если бы я не знал Ирины, я бы мог думать, что сильное чувство овладело ею», — сказал он Левону еще в Петербурге. Ужели так? Она была или казалась счастливой, пока молчало ее сердце, но если оно заговорило… Но кто же? Ужели «он»? — думал князь. — Нет, этого не может быть. Красавец Пронский? Но Пронский всегда держался вдали. Или это временное настроение?.. Сколько раз, оставаясь с нею наедине, с бесконечной жалостью глядя на ее прекрасное, страдающее лицо, ему хотелось просто как ребенка утешить ее, спросить, отчего она несчастна, сказать ей, что ее счастье для него дороже жизни. Но как‑то совсем незаметно, день за днем, час за часом, они все дальше отходили друг от друга. И то, что было бы просто и естественно год тому назад, теперь казалось невозможным, и словно тайная боязнь чего‑то удерживала его. И никто из окружающих не замечал его настроения. Он только еще немного постарел, дольше оставался один в своем кабинете. Но на людях он был все тот же добродушно — насмешливый, ясный и спокойный; к тому же кочевая жизнь, важность совершающихся событий отвлекали от него внимание окружающих. Да они были и далеки от него. А Ирина была вся поглощена своими недоступными ему мыслями.
По приезде в Париж князь решил никуда не показываться, чему Ирина была чрезвычайно рада, но что очень не нравилось Евстафию Павловичу. Он не мог порхать целый день, собирая новости и сплетни, а их теперь было так много. Не мог щегольнуть великолепием своего выезда и царственной роскошью отеля, где они поселились. Жизнь в отеле внешне текла безмятежно и мирно. Гриша и Зарницын почти все время пропадали то на службе, то в театрах и кафе и, казалось, не могли надышаться воздухом Парижа. Герта, если не была с Новиковым, не отходила от Ирины, которую прямо обожала.
Ирина тоже заметно полюбила ее.
Почти каждое утро они ездили кататься по Парижу. Восторг Герты не имел границ.
— Но Берлин скучная казарма перед Парижем! — восклицала она.
Но Ирина была равнодушна и безучастна. Ни музеи, ни соборы, ни оживленные улицы и цветущие бульвары — ничто не выводило ее из состояния грустной сосредоточенности, что волновало и изумляло Герту. Ирина предпочитала сидеть дома.
Часто Герта садилась на маленькой скамеечке у ног Ирины, прижималась головой к ее коленям и просила Ирину рассказать о далекой России. И Ирина рассказывала ей. Она говорила о бесконечных лесах, о широких долинах, о многоводных реках, быстрых и светлых, о терпеливом народе — христианине, покорном, безропотном, ждущем только слова свободы, чтобы показать изумленному миру все сокровища своего духа и величавую мощь свою. Говорила о тихих церквах, затерянных в глуши убогих деревень, куда народ с несокрушимой верой приносил свои слезы и молитвы. Говорила о царственной роскоши вельмож, о великолепии двора, о красоте белых ночей северной столицы… С широко открытыми глазами Герта подолгу слушала ее, и жалкой казалась ей ее родина, ступившая на путь признания единого бога — бога грубой силы…