…Через стену донеслись приглушенные мелодичные звуки.
Сидевший с опущенной на руки головой, Никита поднял от стола утомленное, вытянутое лицо, прислушался.
Настенные часы играли перед боем. Серебряные переливы колокольчиков, как позывные далекой радиостанции, показались ему тревожными, или тревожной была тишина, в которой упруго прошелестел воздух — точно невидимая стрела прошла совсем рядом.
Кончилась короткая пауза, и, будто в пустую, в комнату один за одним упали, эхом отражаясь от стен, тревожные удары.
Пробило пять…
Вот и настал день.
Басов выключил верхний свет, оставленный им по забывчивости, потому что работать он привык с маленькой настольной лампой-грибком, которая и сейчас горела. Железная тарелка отражателя сидела на ней косо и низко, свет неровным овалом падал на бумаги и на окно. Никита встал, с сожалением сознавая, что ночь, оказавшаяся короткой, не принесла решения и облегченья. Это лишний раз говорило о правильности его первоначальных расчетов, но в них не было свободы, так необходимой ему для маневра. Можно было вздыхать и сокрушаться по этому поводу, только Никита не любил бить себя кулаком в грудь — ни тогда, когда дело удавалось ему, ни тогда, когда пасовал. Все это в порядке вещей. Лишь резче становилась глубокая складка на переносице, и он время от времени потирал ее, становясь в такие минуты рассеянным.
Показалось, что из соседней комнаты позвали его. Жена?! Он повел плечами и посмотрел на закрытую дверь. Не спит она, что ли?! Нет, тихо все. Да и с чего бы? Разве сквозь сон? Не было у Елены такой привычки. А в последнее время они вообще старались не замечать друг друга, так что гордость не позволила бы Елене заговорить с ним первой… И Никита не спеша собрал исписанные за ночь листы, накинул пиджак и вышел на балкон посмотреть, погожий ли собирается день.
В зените одинокий месяц выставил тусклые, с прозеленью рога. Крупные звезды забивали его своим светом, и месяц как будто уходил ввысь, в сияющую звездною пылью даль, чтобы пропасть там в одночасье. Остроигольчатые лучи звезд пронзали пока еще безоблачную морозную рань, и Никита, кожей лица ощущая их холодное прикосновение, подумал, что в детстве звезды казались загадочнее… Только вот вспоминать о детстве почему-то всегда грустно. Не потому ли, что и из дальней дали остается береженая в душе путь-дорога в родительские края, а вот в само детство возврата нет…
Никита — молодой, тридцати годков только, — подавил непрошеный вздох, улыбнулся. Нет, что ни говори, а вон и ковшик родной над головой!.. Мать пишет, что вечерами, когда на крыльце засидится, иной раз поглянет на него. Небушко-то высокое, а ковшик в нем точно мост, мысль по нему ходит. И она свою отпускает, чтоб летела к сыну… «А еще, — говорит, — ближе к старости стала я любить «Последние известия» по радио слушать. Сижу, будто генерал какой, а мне и докладывают, кто где что делает…» Это она намекала, чтобы и он не забывал сказывать матери, как дела идут! Интересно, вспомнит ли она о нем завтра?! Да, вспомнит, если Москва, конечно, передаст, что перекрыли они Аниву…
И это сущее об Аниве беспокоило Никиту сильнее всего, — он не мог отдаться нахлынувшим воспоминаниям, не мог, да и не хотел в эту минуту, чтобы прошлое даже малым застило ему его настоящее, его день.
…А хотя и на малую дольку времени позабылся Никита, но видел, в и д е л уже густой красноватый тальник по-над берегом Ицки, и глинистую стежку с высокой кручи к реке, и косую плиту белого камня над водой, а рядом, на зеленой камчужной траве, — корзина белья. И мать: ее проворные, летающие над водой руки, черный валек в них и алый мокрый комок его рубахи на белом камне. Валек шлеп-шлеп-шлеп — мимоходом горсть воды зачерпнул, опять потукал, опять пошлепал, а уж рубаха кверху низом перевернулась, сверкают брызги… «Да хватит, мам!» — говорит он, а она только взмокший лоб вытерла, смеется. «Что ты, Никитк, ай жалко? Ситчик крепкий, износу ему нет!..» И сам он, тонкий, костлявый, старающийся во всем угодить матери, несет потом на плече холодную корзину в гору и все говорит, чтобы положила валек сверху, ведь он тяжелый, а мать: «Небо-ось да не оттянет рук!..» — отвечает ему нараспев и грустно, зная, что в полдник, после дойки, отпросится у бригадира в Орел, посадит там Никиту на ночной поезд и тот увезет сына в Москву, а она останется без своего соколеночка тут одна, и, может быть, навсегда так. Знал это и Никита и радовался: едет учиться! Экзамены он сдал, и вот в срок пришел вызов, уже и паспорт ему выдали в Кромах. Он сладко страдал тогда от предчувствия неизведанной жизни в студентах, и жутковато было думать о будущем, — или потому так казалось, что с белья сочились через корзину ледяные капли и, падая за воротник, обжигали спину…