— Гилье…рмо…
— Лучше не кричать, — Гильермо подается чуть ближе к трубе. Его рука хоть и затекла меньше, но зафиксирована в куда более болезненном положении — запястье его гораздо эже, чем у товарища, потому его и протиснули между трубой и стенкой, так что локоть упирается в еще одну железную кишку. — Я уже изрядно пошумел тут, пока они…
— Они…?
— Нас приковывали. Ты уже был без сознания, можно сказать, повезло. А я… вспомнил прекрасные школьные годы и получил дубинкой по голове.
В глазах Марко такая неприкрытая паника, что Гильермо даже умудряется ему улыбнуться. В углах губ запеклась кровь.
— Это ничего. Не смертельно, видишь. Это у нас… семейное. Моему отцу когда-то тоже — на демонстрации. Он был коммунист.
(Рикардо Пальма, вы будете смеяться, компаньо… Ты будешь смеяться, отец. Вот и я заработал полицейской дубинкой. Правда, от советских товарищей. Это наследственное?)
— Что же… нам…
— У меня тут было немного времени подумать, пока ты — э-э — лежал. Кричать бесполезно. Помнишь эти дворы? Наш — самый дальний, и дом не жилой. Окон нет. Будь это жилой дом, имело бы смысл стучать по трубам, чтобы наверху услышали. Или перекрыть вентиль, опять же привлечь внимание жильцов. Будь мы возле двери… или свободны… тоже есть варианты. А так… Merde!
Он на миг перестал растирать немые пальцы Марко — понадобилась рука для гневного жеста. Избитое лицо его не было ни отчаянным, ни беспомощным: зато до крайности яростным. Сосредоточенность, похожая на ту, что во время мессы. Но совершенно бесплодная. Если бы не Марко, все еще опиравшийся на него плечом, не боязнь сделать ему больно, — колотил бы свободным кулаком по этой чертовой трубе, чтобы хоть какой-то выход найти своей ярости.
В тупом изумлении, никак не желающем перетекать в страх, Марко озирается. Гильермо наверняка так же оглядывался четверть часа назад — или сколько он тут валялся без сознания; логичная траектория взгляда — к двери, к лестнице в дальнем конце помещения — возвращается туда же, в точку икс, в перпендикулярную трубу, в чертов вентиль. Так не выйдет. Что еще? Как-нибудь дотянуться… Докуда? До стола?… Следующая версия — рука Марко чуть-чуть отошла, он уже чувствует пальцы, чувствует, как железо врезается в запястье — он начинает крутить кистью, стараясь сжать ладонь, сделать ее поуже…
Пальцы Гильермо — той его руки, что отделена от Марковой полутора дюймами цепи — перехватывают его движение.
— Не тяни. Бесполезно. Хуже запястье повредишь. И мне… тоже.
Марко вспышкой краснеет, пальцы обмякают.
— Но нам нужно выбираться.
— Нужно-то нужно… А, черт!
— Тогда, — Марко отстраняется и разворачивается всем телом, так что от запястья до плеча пробегает разряд боли, — тогда — исповедаться.
— Что?!..
Марко смотрит ясно, не понимая непонимания. Не вопрос, не самое лучшее место для мессы, например, хотя затем, если получится вспомнить, они сюда и шли. Но для исповеди — самое оно. Потому что исповедь в таком контексте значит только одно, самое главное.
— Нас ведь, наверное, убьют.
— Что за чушь?! Они не посмеют! Мы — иностранные граждане. Нужно быть совершенным безумцем, да еще и в эти дни, когда -
Марко смотрит чисто, спокойно, и у его соция горло сжимается, как у астматика.
— Так ведь, Гильермо… Он же и есть совсем безумец. Я слышал, что он говорил. И что он хотел… сделать.
— Нас, можно сказать, берегли, — последний козырь в рукаве, последняя разменная пешка. Гильермо едва ли не извивается в узах, сжигаемый желанием бежать. Хотя бы на месте бежать, хотя бы нарезать круги по этому смрадному подвалу, чтобы обмануть трубный голос, женский поющий голос, смеющийся над его слепотой. — Если бы они хотели нас убить, уже могли это сделать! Но ведь даже не били очень сильно. Ты был без сознания, а я дрался как сумасшедший, меня легко было покалечить — но ведь всего несколько ударов! Один по голове, правда, но иначе бы меня не смогли заковать — и больше никаких сломанных костей — они боялись меня тронуть!..
Брови Марко приподнимаются. Гильермо никогда не видел его лица так близко от своего и притом — настолько четко; какие у него смешные брови — двумя почти прямыми черточками, под углом — что называется, домиком, и темная родинка на краю правой. Сросшиеся брови — символ удачи, говорил Рикардо Пальма, давным-давно рассматривая себя в зеркало. У Марко самые не-сросшиеся брови на свете.
— Давно они ушли?
— Давно. Не знаю.
— Они пошли решать, что с нами делать, — Марко прикусывает губу. — Причем ушли, потому что не уверены… я понимаю русский… а вдруг ты тоже…и чтобы мы не мешали. Это как раз понятно. А извиниться и сказать «до свидания» теперь уже куда трудней, чем раньше.