А что остается нам с Марко? Все важное уже сделано. Теперь только ждать.
Он разворачивает соция — своего лучшего друга — брата — да кто он ему теперь? Он ему теперь — и не подберешь кто. Он ему теперь ему ближе, чем кожа к коже — он принят под кожу. Гильермо разворачивает Марко к себе, берет его раненую руку — да, больно, но так лучше, чем если она будет свисать, потерпи — и укладывает ее на колено. Недолго ведь осталось. Потерпи, и поспи лучше.
«Также, если лежат двое, то тепло им; а одному как согреться?»
— Вот и Экклезиаст… говорил.
— Ну что, Розарий — и спать? Будет, что будет.
— Как ты скажешь, — шепчет Марко, устраивая голову — так вертится щенок большой собаки, ища самое удобное положение на подстилке. Дедовский пес по кличке Гамен — потому что с улицы подобранный — с явной примесью крови датского дога, зверь, несмотря на обильную кормежку, до конца своей жизни походивший на лошадиный скелет, имел свойство по молодости будить весь флигель, когда в коридоре принимался вертеться среди ночи, промахиваясь мимо подстилки, стуча костьми о пол…
Если бы не такой холодный пол. Но это, в любом случае, ненадолго.
Жжение всей поверхности кожи, и боль в запястье, проникающая уже до плеча — все это ненадолго, а значит, мы дождемся конца непременно. Марко вот тоже что-то крепко беспокоит.
— Что не так? Отодвинуться или?…
— Ай, твердо там. Мне в ногу впивается. Слушай, ты можешь…
— Что?
— В кармане… нет, в другом… Монета. Врезалась.
Рука Гильермо нащупывает у его бедра и извлекает на свет вместе с пригоршней бумажек, театральных и спортивных билетов, серебряный рубль с князем Юрием Долгоруким. Он уже успел совершенно забыть, откуда эта монета взялась.
— Это что за серебряник?
— Это? Ну… скорее ассарий.
— За который мы оба продаемся?
— Который ты подарил. Твердый, как… зараза. И еще, слушай…
— Что? — Гильермо смеется — ему ужасно смешно от самого факта, что он может смеяться здесь и сейчас. Непредставимо, верно? Непредставимо, что ты стал свободным именно тогда, когда лишился даже распоследней свободы передвижения?
— Мне надо в туалет.
Марко смущенно двигает бровями. Красных пятен на щеках нет как нет. Прошло время красных пятен.
— После генеральной исповеди, — Гильермо с трудом меняет позу, старается развернуться, не потревожив брата, — после генеральной исповеди тебе еще меня стесняться?
— Да я не стесняюсь… Прах ты, человек, и все такое. Просто… Ты расстегни и отвернись, ладно?
— Да отвернусь я, тоже мне девица. Думаешь, я никогда не видел, как люди мочатся? Вряд ли что-нибудь новое узнаю о мужской физиологии. Ну-ка, вот так… вот… так. Отлично.
— Спасибо, мамочка!..
Марко хохочет — в голос хохочет, так что слезы выступают, потому что он живой, и сам дурацкий процесс облегчения мочевого пузыря — только лишнее подтверждение тому, что он живой, ничего смешнее получиться не могло, и когда Гильермо уже заботливо застегивает ему ширинку, не может перестать трястись от смеха, смех легко перетекает в боль, сотрясается раненая рука.
— А ну перестань, — Гильермо мягко разворачивает его к себе. — Тоже мне юмор. Хорош для младшей школы. Как у Родари, ей-Богу — «про какашку интересней». Подарил подарок хозяевам дома — и радуется, как младенец… Вот же дурень. Хоть покойного постыдись.
Марко последние два раза вздрагивает — и утихает, уткнувшись головой ему в плечо.
Сколько времени прошло? Сколько-то. Наверное, очень мало. Часы Гильермо тикают где-то в центре города, на запястье девушки Зинаиды, благослови ее Господь. Сколько ни есть времени — все совершенно наше. Марко снова шевельнулся под его рукой. Он тихо улыбался — Гильермо не видел улыбки, но чувствовал ее сквозь ткань рубашки. Это было, как свет сквозь стекло, как… лампочка сквозь газетный абажур, — он улыбался сквозь боль.
— О ком думаешь? — Гильермо хотел спросить «о чем», даже неловко сказал, но именно так, как намеревался, оказывается. До пряток ли теперь. Вот она, свобода: все, что ты скажешь, может быть использовано за тебя.
— О своем… дяде.
Марко понял, что ответ звучит странно, чуть повернул голову, чтобы говорить не только словами, но всем лицом.
— У моего отца был еще старший брат. Четверо их было, не трое. Я не знал. Никто у нас не знал.
Не знал, что я был не первый Марко Кортезе, который…