«Камилла, дорогая, ты хорошо себя чувствуешь?» — «Да, спасибо, конечно; а почему ты спрашиваешь?» — «Да вот заволновался что-то. Похоже, наш сыночек, рифмоплет и большой интеллигент, решил тебя раньше времени похоронить». — «То есть как — похоронить? Что ты имеешь в виду?»
Отдай, сказал Гильермо, вставая со стуком. Стукнули и его твердые ладони по столешнице, и оброненная на скатерть ложка, и отпрыгнувший тонконогий стул. Отец подался назад, весело и с ужасным акцентом — за пару лет растерял и без того несовершенный выговор — дочитывая из криминальной тетрадки; особенно мерзко в его исполнении прозвучало слово «Бог» — дьееее, проблеял он, наморщившись, будто произносил «beurrrrrrrk»[4].
— Отец, отдай, это мое!
— Отдай ему, Рикардо, — их с матушкой голоса прозвучали в унисон, встреченные сердитым смехом. А потом был миг полной мешанины, всеобщее движение, руки Гильермо на тетрадке, треск бумаги и треск ударов, вопль мамы (всего-то разбитый нос — а кровь у парня брызнула неожиданно алым фонтаном), и один из громких ударов, веселивших соседей за тонкой стеной («опять у Пальмы дерутся!»), был, o mon Dieu, нанесен самим Гильермо. Он поднял руку на собственного отца, сам не заметив, как это случилось; после этого, ошеломленно приняв в полной неподвижности не менее четырех жутких оплеух, едва не упав от пятой, он все еще пытался осмыслить это событие — я ударил отца, я дал ему сдачи — и, осмыслив, вылетел за дверь даже раньше, чем в спину ему швырнули «убирайся», чем отец посреди беспорядочных криков успел выкрикнуть что-то окончательное и осмысленное.
Часа в два ночи он окончательно обессилел. По правую руку пронеслись обломки колонн, улица имперских форумов — словно огромные гнилые челюсти, торчали в темноте зубастые fori, не давая ни тепла, ни привета; над мертвыми котлованами свистел ветер. По улице Колизея кое-где сверкали окошки гостиниц, грелись налюбовавшиеся за день туристы. Вечный Город вымер, церковь Богородицы-на-горе была заперта, руки Гильермо обратились в лед и сквозь тонкие карманы холодили бедра. Усталый ангел мальчика наконец справился с его маршрутом, все кружившим и петлявшим, и к половине третьего швырнул его, за несколько часов ставшего из приличного паренька жалким бродяжкой, на порог освещенного дома на улице Змеиной, змеившейся вниз от храма На-горе к веселой и бесприютной Виа Национале. Желтый обыкновенный дом в три этажа, дверь аркой, мраморная табличка с серыми буквами. Сжавшись комком и бесстыдно грея замерзшие руки в паху, Гильермо запрокинул голову к фонарику над дверью, и так, крючком, ничей и никчемный, прочитал одно из главных известий своей жизни.
«В этом доме,
Принесенный умирать из ближайшей церкви Мадонны-на-Горе,
16 апреля 1783
испустил дух
Святой Бенедетто Джузеппе Лабр,
Чудо любви и покаяния,
Апостолический пилигрим
По великим святилищам Европы.
К двухсотлетней годовщине со дня рождения — Аметт, Булонь, 26 марта 1743».
— Булонь, — прошептал мальчик, медленно распрямляясь и цепляясь за водосточную трубу. — Булонь-сюр-Мэр. Что ты здесь вообще делал, Бенедетто, далеко помирать пришел из дома… Я вот тоже почему-то здесь… помираю. И какой ты к черту Бенедетто, если ты из Булони?