потеряли? Было время, когда он носил очки для коррекции зрения — надобность в них отпала только в старших классах — и скобку на зубах; когда он изо всех сил старался держаться наравне хотя бы с Симоне, но все равно чуть-чуть да отставал, несясь с воробьиной стайкой братьев и кузенов на великое сражение с подобной же бандой ребятни с правого берега Арно, из школы напротив… Стойко улыбался, принимая с подачи старших на грудь тяжеленный баскетбольный мяч, хотя хотелось реветь в голос, так больно мяч саданул в подбородок, но показывать слабость было немыслимо — старшие в один голос записали бы его в малышню, с которой прилично иметь дело только нянькам. Не отставать, держаться наравне. И даже когда несмотря на все старания он оказывался последним, и братья, весело крича друг другу, все отдаляясь по жаркой улице, не замечали его усталости, когда злые слезы из-за них подступали совсем близко, это была еще не пустота.
Однажды Симоне, который мог утверждать свое старшинство на единственном из братьев, на море затащил его на глубину больше чем по шею, и шестилетний Марко, не умевший плавать, запаниковал и едва не утонул на самом деле, барахтаясь лицом к тугой волне… Симоне и сам плавал ненамного лучше, и сам перепугался, увидев, как грива воды мотает братишку туда-сюда, как расплываются по волне его светлые волосы, а раскрытый рот пускает пузыри, давясь морем. К счастью, они выбрались тогда невредимые, хотя Марко и долго кашлял, сидя в песке на мелководье; братец танцевал вокруг, хлопая его по спине и умоляя ничего не говорить бабушке, только ничего не говорить, и маме тоже… В награду за молчание Симоне сулил любую свою машинку на выбор; но Марко и без машинки не проронил бы ни слова. Не из страха перед братской местью, не из стыда: он попросту не мог заставить себя рассказать словами, озвучить тот крайний ужас, когда под ногами растворялась земля, а кости словно исчезали из тела. Будто бы, сказав, он давал двум минутам ужаса власть над своей шестилетней жизнью. Легче для самого себя было притвориться, что этого не было. Марко и машинку у брата не взял — хотя давно положил глаз на красную гоночную — но принятая вира придала бы реальности и самому событию. Шести- и восьмилетний мальчишки не умели думать такими сложными словами, но, не сговариваясь, предали дело совершенному забвению раньше, чем добежали до дома.
Ему потом несколько лет порой снилось это ощущение — уходящего из-под ног дна, адской болтанки, безвозвратной потери контроля. Завертевшись над пустотой, он с полным крика ртом падал с высоты сна в свою постель — и по пробуждении, дыша часто, как бегун, обычно обнаруживал себя лежащим на спине, с запрокинутой головой: постоянная поза его кошмаров.
Но еще никогда не бывало так, чтобы земля уходила из-под ног наяву. Не на миг, не на два: так, чтобы ходить, нося в себе эту дикую качку, сидеть на лекциях, не переставая притом крутиться на волнах, стоять на хорах, не чувствуя стопами дна. Вставать по колоколу, обедать и ужинать, разговаривать на рекреациях, запускать стиральную машину, читать и молиться, будучи не в силах по-настоящему отхаркнуть забивающую легкие воду.
По привычке идти к родным Марко все-таки выбрал единственного, у кого мог бы попросить помощи. Самого старшего — и самого далекого из своих братьев. Разница в десять лет всегда оставляла между ними большой зазор, и если патлатый Симоне, несмотря на совершенную свою невыносимость, все-таки оставался лучшим другом и главным соперником, с Пьетро и речи не шло ни о дружбе, ни о соревновании. Он заканчивал школу, еще когда Марко не умел самостоятельно сморкаться; ему нельзя было мешать по вечерам — «Пьетро занимается», пищащая малышня со своими машинками и конями возилась на кухне, а по лестнице в мансарду поднималась на цыпочках, перешептываясь страшными голосами.
Взрослый Пьетро, который теперь вместо того, чтобы продиктовать свой телефон, вручал братьям визитные карточки — P. Cortese, avvocato, — был человеком и вовсе отделенным: он жил с собственной семьей неподалеку от Санта-Кроче, приходил по выходным и праздникам с подарками, вел размеренный образ жизни и среди прочих Кортезе именовался почетным прозвищем Адвокат. К нему-то и явился Марко, предварительно созвонившись и говоря таким бодрым и веселым голосом, что Пьетро откровенно испугался и предложил немедленно подъехать за ним на такси. «Нет, что ты, я с удовольствием пройдусь», — не солгал Марко, однако ему немного полегчало от братской заботы.
Он и впрямь с удовольствием прошелся. Многие города прекрасны, благоуханны и свежи ясным субботним вечером в апреле — а Флоренция, возможно, в такой вечер лучшее место в мире. Прозрачное небо над окружающими город холмами цвело всеми оттенками серого, синего и золотого, а желтые фонари уже зажигались под светлым сводом, превращая город в драгоценную игрушку, и оранжевели, двоясь в зеленой реке, купола храмов. Кое-где вокруг фонарей, как огромные бабочки, носились летучие мыши. Марко прошел по набережной, нарочно не сворачивая в город, и выпил по дороге бутылку пива. Пил он теперь редко — как-то некогда было, да и содержание молодым братьям выдавали куда меньшее, чем тот же Марко в школьные годы получал карманных денег от отца. Если бельем и обувью его по привычке обеспечивала великая бабушка, то книги и перекусы в городских забегаловках оставались неизменными статьями расхода, и экономить получалось только на второй. Он шел в хабите — со времени облачения, считай, только в нем и ходил — и чувствовал на себе веселые взгляды, доброжелательные взгляды, как кожей чувствуют тепло. Парочка обернулась, бойкий старичок-велосипедист помахал рукой (знакомый? Не разглядеть…) Многие знали его, многие здесь любили его, на левом берегу Арно так и вовсе могли окликнуть по имени. Многие гордились — учитель из лицея, встретив Марко сразу после первых обетов, долго не отпускал его руку, все держал в своей и тряс, и поглаживал, и просил молиться за него и его больную сестру. Вот идет молодой брат-доминиканец, хороший парень, простой и славный, служит Господу и любит прогуляться… Марко впервые со дня облачения почувствовал, что хочет снять хабит, не выделяться, хочет, чтобы его не видели. Не быть обязанным отвечать за того себя, на которого оглядываются люди. И подумать только, что больше четырех лет это было ему в радость! Приятно было, когда смотрели с приязнью, некая гордость — хабит ведь внешний атрибут исповедания — охватывала при взглядах недоброжелательных или насмешливых. Ведь нет большего счастья, чем быть и оставаться доминиканцем, братом Ордена Проповедников!