Ему сделалось легче. Впрочем, появление пачки денег он и не воспринимал, как некую трудность в своей биографии; что же касается времени, то это только в старости время обретает реальную плоть – старики ревниво и дотошно, ничего не пропуская, перебирают его, чтобы почувствовать ценность прошлого и таким образом продлить себе жизнь, а в молодости оно ничего не значит, поскольку былого еще нет, а каким оно нарисуется в будущем, в каких цветах, молодость это не заботит.
Конечно, странный старик этот Арнольд Сергеевич – старается показаться сложнее и умнее, чем есть на самом деле, доступнее, но сокрыто в нем что-то такое, что никто никогда не узнает – тем более Пургин – старик в эти уголки не даст заглянуть никому, а раз не даст, то, возможно, и тайна его не будет открыта.
Что-что, а это Валю Пургина не огорчало.
Деньги он тратил экономно, с расчетом, так, что даже мать не почувствовала.
Единственное, что ей бросилось в глаза, – это появление новых коньков-дутышей, мертво приклепанных к роскошным кожаным ботинкам, Валя не успел их спрятать, да и спрятать было мудрено – от ботиночной кожи шел такой вкусный запах, что по духу этому их можно было найти где угодно.
– Что это? – Мать рассеянно взяла в руки один ботинок, близоруко щурясь, оглядела лезвие конька. Поскребла по нему ногтем.
– Коньки, – сказал Валентин.
– Я понимаю. Где взял?
– Дали на время. Приятель. Ты его не знаешь.
– Новые коньки? – усомнилась мать. – Я понимаю – старые бы…
– Друг потому и зовется другом, что он готов отдать не только то, что ему не нужно, а то, что ему позарез, по горло нужно.
– Мудрено говоришь, Валя!
– Мам, да этому ты меня выучила – ты-ы… Чего же тут мудреного?
Мать что-то проворчала, лицо ее довольно расплылось, сделалось плоским, и Пургин понял, в чем дело: мать сегодня выпила. От нее пахло кагором. Мать любила это старое монастырское вино, считавшееся целебным – душистое, сладкое, но из всех кагоров покупала только крымский – черный, как деготь, тягучий, искристый.
– Как зовут твоего дружка, я хоть знаю?
– Я же сказал – не знаешь.
– А зовут как?
– Толя. Анатолий Попов.
– Нет, не знаю, – вздохнула мать и опустила на колени тяжелые руки, – дружки какие-то у тебя новые…
– Какие, мам?
– Плохие, – не выдержала она.
– Чем же плох, например, Толя Попов, которого ты совсем не знаешь?
– Да тем, что отдал тебе совершено новые коньки. Никакой нормальный дружок за просто так, за здорово живешь, не даст тебе новых коньков. Если даст, то только старые, дырявые и ржавые.
– Сейчас, мама, поменялись все ценности, – сдерживая себя, тихо сказал Пургин, – все стало другим.
– Мудрено говоришь, Валь. Не зашли ль у тебя шарики за ролики? Больно ученый…
– Разве это плохо?
– Да ты выглядишь старше, чем есть на самом деле, – старше самого себя.
– Мама, это – моя проблема. Я уже перешагнул возраст детской опеки.
На глазах матери показалась слезы, она горестно качнула головой:
– Эх, Валя, Валя…
– Не надо мама, – Пургину стало жалко мать, виски обжало, в них заплескался теплый жидкий звон, – не надо, пожалуйста!
– Боюсь я за тебя, Валь. Время надвигается худое.
– Какое худое? Мы успешно строим социализм, потом будем строить коммунизм, народ поет, он сыт, обут, одет. Чем же время плохое?
– Ничего-то ты не понимаешь, – мать вздохнула, – ничего-то ты не видишь.
Через неделю к Пургину заявился Коряга, улыбаясь, встал в двери.
– Тебя хочет видеть Арнольд Сергеевич. Приоденься – я подозреваю, будет хороший обед.
– Сапфир Сапфирович…
– Что-что?
– Да я Арнольда Сергеевича Сапфиром Сапфировичем зову. Про себя. Я всем для удобства даю клички.
– Сапфир Сапфирович – это красиво, – Коряга задумался, улыбка исчезла с его лица, – значит, и у меня есть кличка?
– Пока нет.
– Еще не придумал?
– Не придумал.
– Но все же дашь прозвище?
Пургин неопределенно приподнял плечи.
– Наверное.
– А какое?
– М-м-м… Я назову тебя голубем мира. Голубь мира – красиво звучит. Как строка из песни.
– А если Сапфир Сапфирович узнает, что ты его так зовешь?
«Но ты же об этом не скажешь, Коряга?» – Пургин помассировал кулаки, самый сгиб, остро выступающие костяшки.
– Но ты же ему не скажешь, Толя?
– Никогда ни на кого не доносил.
Пургин быстро оделся. Слава богу, у него было, что одеть – и пиджак из бостона – правда, неновый, перелицованный, но все же бостоновый. Бостон, даже перевернутый на изнанку, – это бостон, превосходная ткань, сработанная из чистой шерсти, и пиджак был перелицован умело, к пиджаку Валя всегда держал готовыми серые брюки с тщательно отутюженной стрелкой – такой острой, что о нее можно было порезаться, извините за штампованное сравнение, и туфли новые у Вали были – мать постаралась, купила в какой-то там своей очень закрытой лавке.