Выбрать главу

— Руссиш!.. Зольдат-н!.. — шепотом, словно еще не веря тому, что видит, проговорил немец, умолк и вдруг крикнул изо всей мочи, оглушая и Лепехина, и самого себя: — Руссише зольдат-н!..

Лепехин не помнил, как нащупал автоматный ствол, сразу ставший липким от погорячевшей ладони. Немец проиграл, мелькнуло в голове, проиграл, выкрикнув эти панические слова, — потерял малые, самые малые доли секунды, а от них, малых долей, сейчас зависит все. Он сцепил пальцы на стволе и коротко, всем плечом, без разворота, ловя искры, сиганувшие из глаз, гася злостью боль, ударил немца автоматом, как дубинкой. Удар пришелся в основание шеи, в самый угол, где находится выпуклость ключицы; немец враз обмяк, приникая головой к скирдяному боку, словно собираясь зарыться в сено, схватился рукой за пук пырея, но не удержался, медленно поехал вниз. Лепехин рванул автомат к себе, ладонью оттянул затвор. Оглушенный немец упал боком на свежую прогалину под скирдой, откатился к небольшой островерхой копенке, стоявшей отдельно.

Лепехин рывком перебросил тело к краю скирды и, перемахнув через закраину, спрыгнул вниз. На ходу больно задел коленом за что-то твердое — наверное, за ссохшийся земляной ком. Присев на корточки, он охнул от боли, стиснул зубы. Если б у себя был, то пришлось бы в санбате эскулапам показаться. Боль сильная. Может, и придется показаться. Если, конечно, вернется… Он вцепился пальцами в угловато-костистую коленную чашечку. Несильно сжал ее, ожидая, когда стихнет, отступит боль.

— До свадьбы все пройдет. Вся хлябь, — пытаясь успокоиться, машинально пробормотал он хриплым, перезрелым от боли голосом.

Наверное, завести мотоцикл он не успеет — машины уже совсем близко, отчетливо слышен их рев; остается одно — бегом на горку, поскольку та прикрыта скирдой и не видна со стороны дороги, на горке — елочная гряда: этой самой грядой он и уйдет. Лепехин, выпрямляясь, подхватил автомат, но не успел сделать и шага, как услышал громкое:

— Хенде хох!

Он резко повернулся, увидел глубокий темный глазок «шмайсера», вдавлину ствола, направленного на него, — черную, четко обрисованную точку, из которой через секунду-две, если он сделает хотя бы одно движение, выплеснется огонь. Немец, в чьих руках находилась сейчас его, лепехинская, смерть, жизнь его, был длинным, молодым, розовощеким, сытым, щеголеватым; опрятная офицерская шинель была распахнута на груди, хромовые сапоги, несмотря на весеннюю грязь и ядовитый талый снег, начищены до лакового блеска — хоть смотрись. Он стоял, прислонившись плечом к углу скирды, как к дверному косяку, небрежно согнув одну ногу в колене.

— Хенде хох! — повторил немец зло и повел стволом «шмайсера» вверх. — Више, — сказал он ломано, по-русски. — Хох!

Лепехин медленно поднял руки, ощущая привычную тяжесть ППШ, который он держал в правой. Немец хохотнул весело и зло, ткнул «шмайсером» вперед — автомат тотчас выбило у Лепехина из руки, а в шею и в щеку впилась мелкая деревянная щепа; автомат с расколотым прикладом отлетел в сторону, воткнулся стволом в снег. Полустертая плечевая пластина, привинченная к торцу приклада, заблестела остро и недобро. Лепехин сощурился с горечью, слизнул языком изморось, выступившую на губах. Немец еще раз хохотнул — на этот раз с откровенным довольством. Что такое меткая очередь с живота, Лепехин хорошо знал — гитлеровец был первоклассным стрелком.

— Крю-гом, — тщательно выговаривая каждый слог, скомандовал немец по-русски. Лепехин сощурился, посмотрел поверх немца, в боковину скирды, где ловко, без сбоев, вскарабкивалась на закраину мышь — крохотный серенький комочек, совершенно беззаботный, незаметный, позавидовал ей, повернулся. Будет стрелять в спину? В лицо испугался? Паскуда, недобиток, выкормыш…

За стогом, теперь совсем уже рядом, натужено взревывали моторы поднимающихся по скользкому склону машин; когда колеса пробуксовывали, попадая на обледенелые проплешины, звук этот становился вязким, высоким, с жальцой… Лепехину сделалось тоскливо, он ощутил, представил почти зримо, как из-под рубчатых скатов веером вылетают колючие брызги снега, крошево мерзлой земли, перемешанное с липкой весенней жижей; такое крошево хлещет больно, до крови, если не успеешь увернуться. Но вот звуки унеслись куда-то под облака, исчезли разом — машины, судя по всему, застряли, моторы, как по команде, заглохли. Через секунду взвыл и тут же смолк стартер, и Лепехин остался один на один с тишиной, пронзительной, безумной, полой. С такой пустой тишиной Лепехин был уже знаком. Однажды, когда разведка подорвалась на минном поле под деревней Кличино и остался в живых только он, опустошенный, покореженный, оглушенный, не соображавший, где небо, а где земля, где свои, а где чужие, когда казалось, что пора уже ставить точку и на этом подвести счеты с жизнью, он на себе испытал, что такое мертвая предсмертная тишина; она поразила его, смяла тяжестью своей, предрешенностью, неизбежностью быстрого, но мучительного конца. Он выжил тогда — наперекор всему выжил. Один, ощупывая обмороженными, переставшими слушаться руками каждую кочку минного поля, переполз лощину, вышел к своим. С собой он вынес планшетку немецкого офицера-связиста, в планшетке, под целлулоидом, находились важные штабные документы. Из-за них-то и ходила в разведку группа, из-за них и полегла… Навсегда, на всю жизнь Лепехин запомнил ту тревожную, кричащую всеми, что только существуют на свете, криками тишину.