— Кто идет? — послышался Валин голос.
Придерживая колодку маузера, Зимчук побежал к калитке, где виднелась фигура Вали.
Через улицу к дому спешил человек. По походке, стремительной и свободной, Зимчук узнал Алешку.
— Ты, Костусь? — удивленно окликнул он.
— А кто же! Я, Иван Матвеевич! — точно обрадовался за себя тот. — К вам.
Он подошел, тяжело и прерывисто дыша, видимо, долго и быстро до этого бежал.
— Ну и подлюги! Все равно амба, а гляди, что вытворяют! — И торопливо протянул руку Вале, потом Зимчуку.
— Что случилось? — забеспокоился последний.
— Руины бомбят, негодяи!
— Я спрашиваю, чего ты прибежал. Беда какая, что ли?
Алешка блеснул глазами и ухмыльнулся.
— Склад, Иван Матвеевич, беспризорный нашел, в театре оперы и балета. Надо хлопцев послать. Там уже, кто половчее, орудуют…
— Как, как? — переспросила Валя.
— Орудуют, говорю.
— Ну и что же?
— Прекратить надо…
Не уверенный, ответил ли Алешка, что думал, или выкрутился на ходу, Зимчук подал ему знак, чтоб тот следовал за ним, и шагнул к крыльцу. Став в открытой двери, приказал:
— Ну, рассказывай! Только не крути.
— А что рассказывать? Там, Иван Матвеевич, столько всего, что страшно. А пройдохи разные лезут, глумят. Может, даже переодетые полицаи. Еще сожгут. Там ведь и спирт есть.
— А ты откуда знаешь? — спросила Валя, которая, наверное, прислушивалась к их разговору.
— Хлопцы говорили, — покорно ответил Алешка. — Даже нечаянно могут поджечь…
Делить группу было опасно — ночь могла принести неожиданности. Вызвав партизан из бомбоубежища, Зимчук двинулся за Алешкой.
В небе загорелась новая ракета-фонарь, и на улице стало светло; возле руин, домов, деревьев легли черные, густые тени.
Растянувшись цепочкой, группа побежала, прижимаясь к этим теням.
Остановились только возле почти голых кустов акации, на пустыре, окружавшем театр. Решили в здание пока не входить, а занять входы. Зимчук быстро расставил часовых и с остальными бегом направился к главному подъезду.
Налет продолжался. То образуя огромные ножницы, то расходясь вверху веером, по небу метались голубые лучи. Над головой с металлическим завыванием гудели самолеты. Их было много, и сдавалось, что они кружат в замысловатом хороводе, вовсе не улетая.
Двери в главном подъезде оказались открытыми. За ними стояла густая тьма. Зимчук прислушался. Но взрывы бомб и разрывы зенитных снарядов отдавались и здании гулом, и ничего, кроме этого гула, нельзя было услышать. Включив фонарик, Зимчук осветил вестибюль. Свет вырвал из мрака грязный пол, ступеньки знакомой лестницы, разломанный ящик в углу, вспоротый мешок с сахаром, разбросанные банки консервов. За следующей, тоже раскрытой дверью, ведущей в фойе, испуганно метнулась фигура. Зимчук не окликнул ее и погасил фонарик.
— Дай, — попросил у Вали автомат Алешка и, весело ударяя кулаком по ладони второй руки, даже присел. — Вот, ха-ха, рванут через окна!
— Перестань, Костусь! — прикрикнул Зимчук. — Этим не шутят. Не напулялся еще?
— Почему нет. Но это же из пистолета, — прикинулся он, будто не понял, в чем его упрекают. — Чего вы боитесь? Я восьмеркой разок полосну по вестибюлю — и все. Зато как деру дадут!
В этот миг лучи кинулись в одном направлении.
И там, где они скрестились, заблестел маленький, будто игрушечный, самолет. Спасаясь, он затрепетал, намерился спикировать. Но не успел — молния пронзила его. Самолет окутался дымом и стремглав полетел вниз. Лучи последовали за ним. Самолет падал быстрее, и через мгновение они отстали от него. Однако теперь он был виден и так. Из бортов его вырывалось пламя, и он летел на огненных крыльях. Не имея уже сил выйти из этого пике, он с отчаянием, словно прячась, нырнул в руины, откуда тотчас же взлетел огонь.
И сразу в лучах прожекторов показался второй самолет. Зимчуку даже сдалось, что это прежний. Ослепленный, самолет как бы замер, не зная, что делать, а потом послушно полетел, куда повели его лучи. Вокруг замелькали разрывы. А он все летел, безвольный и обреченный, пока на месте его не вспыхнуло огненное рваное пятно…
Зимчук не был минчанином. Правда, он два года учился в Минске, приезжал сюда в командировки, но знал город до войны неважно и мог вспомнить всего лишь несколько улиц. Минск-город жил в его сознании как нечто хорошее, светлое, но такое, что имело лично к нему довольно далекое отношение.