— Сержант, не хотите ли пропустить глоточек?
— Сейчас нет. Потом.
Хоакин снова взял бутылку; его мучила жажда, и он сделал большой глоток.
— Еще один такой глоток, и в бутылке ничего не останется. Hу и Хоакин, силен парень!
— Не хватит одной, возьмем другую, — отпарировал Хоакин, разваливаясь на нарах.
— Я, когда демобилизуюсь, ни за что в деревню не вернусь.
— А ты из каких краев, Трехмесячный?
— Из Кейпо де Льяно, мы с пойменных земель.
• — А где это?
— Под Севильей, капрал.
— Я тоже андалузец, из Уэльвы. Из местечка под названием Айямонте.
— Гак ты почти португалец.
— Никакой не португалец, чистый андалузец.
— А почему ты не хочешь туда возвращаться? Я так хоть сейчас готов.
Трехмесячный уселся на стол. Прозвище свое он получил за хилое телосложение.
— Тебя твоя мать, видно, носила не больше трех месяцев, — подтрунивали над ним солдаты, — вот ты и получился такой хиляк.
— У нас там только один рис и ничего больше. Места-то хорошие, да работы никакой, только и бывает, что в посевную да на сбор урожая. Вот тогда наезжает тьма-тьмущая народу со всех уголков Испании, галисийцы, саморцы, жители Куэнки и даже валенсийцы. И в один миг всю работу переделают. В это время надо успеть заработать на весь год. Но хоть из кожи лезь, а не заработаешь. А потом сидишь сложа руки и ждешь, когда господа позовут с собой охотиться на уток в озерках. Прежде, как мой старик говаривал, заливные поймы были общими. А теперь принадлежат четырем помещикам, виноделам да скотоводам. Ох и красивы же наши места! Хозяева разводят лошадей и быков. Любо-дорого поглядеть, как старшин пастух выгоняет их на пастбище. А рис, когда колышется на ветру, — море, да и только.
— А твои старики знают, что ты больше к ним не вернешься?
— Знают. Хоакин написал мне для них письмо. Брат уже ответил. Он-то у нас умеет и читать, и писать, грамотный. Просит, чтобы я, когда смогу, послал им деньжат. Они там маются, перебиваются с хлеба на воду в своей халупе.
— А куда ты собрался ехать?
— Толком пока не знаю. Хотелось бы здесь остаться. Но, если не выйдет, смотаюсь во Францию на заработки, — отвечал Трехмесячный.
Утро выдалось спокойное. Солдаты из караульной команды мирно толковали о своих делах. В забранное решеткой окно доносились голоса и смех солдат из механического взвода. Они подметали двор казармы. Офицеры в актовом зале играли в кости, составляя компанию дежурному лейтенанту.
— Я сдаю, — сказал Хоакин.
— Я пас, а ты как, Мурсиец?
— Я тоже.
— Значит, нет игры.
Хоакин, тасуя карты, поглядывал на стенные часы. Смотрел на них и капрал.
— Сейчас будет сигнал, бросай карты, — приказал капрал.
Они вскинули винтовки на плечо и, печатая шаг, направились менять посты.
Хоакин прохаживался от сторожевой будки до другого конца ворот. На тротуаре за оградой играла стайка ребятишек. Няни и служанки, присматривавшие за детьми, усевшись в кружок, чесали языки с шоферами.
Солнце раскаляло камни мостовой, голова под каской вспотела. Он провел рукой по лбу и снова зашагал туда-сюда.
На дворе казармы обучали новобранцев.
— Правой, левой, правой, левой! — надрывался сержант.
Стучали барабаны, заливались горны. Хоакин невольно напевал про себя мелодию сигнала к обеду:
— «Бери ложку, бери бак… Бери ложку, бери бак…»
По другую сторону ворот выстроилась длинная очередь женщин. Они подходили, здоровались друг с дружкой, ставили на землю банки и бидоны и прислонялись к стене, окружавшей казарму. Некоторые приходили с детьми на руках.
— Солдатик! Что сегодня у вас на обед? — спросила одна из женщин, поднимая большую пустую консервную банку.
— Не знаю, — ответил Хоакин.
Женщина снова отошла к стене.
— Он сам не знает, — пояснила она товаркам.
— Новобрашка! — закричали ему несколько женских голосов.
Хоакин разглядывал острое жало штыка. Дети, игравшие на противоположном тротуаре, забрались на машины. Солнце по-прежнему нещадно палило.
Антония работала в парикмахерской в центре Мадрида. Хозяин заведения, высокий и поджарый, корчил из себя француза и заставлял девушек величать себя «мосье Поль». Одевался он всегда очень элегантно, в темные костюмы, и носил галстуки из натурального шелка.
Главная мастерица тоже была худая и тощая, звали ее Эулалия. Она занималась окраской и обесцвечиванием волос. Эулалия превосходно говорила по-французски. Долгие годы она жила во Франции, обучаясь парикмахерскому делу у одного из самых знаменитых мастеров с бульвара Осман.