Выбрать главу

Отец Джима, пустив в ход хитрость и обаяние, вырвался из Северной Кореи и обзавелся частной практикой на Мэйн-стрит в Маскатине, где с гордостью работал пародонтологом. Мать, уроженка Южной Кореи (дед служил министром при последнем корейском монархе), училась в Объединенной теологической семинарии с Рейнхольдом Нибуром и Паулем Тиллихом, а потом много лет оставалась маскатинской домохозяйкой. Миниатюрная, элегантная, она прохаживалась по местным площадкам для гольфа, пока дети были слишком малы, чтобы играть без взрослых. Она старательно вникала в американские виды спорта, желая понимать, в какой среде растут ее отпрыски. Всех троих она при каждом удобном случае возила в Де-Мойн и Чикаго, чтобы запомнили: мир больше, чем кажется из Маскатина. На собственном примере она обучала детей искусству полемики, усевшись с ними за кухонным столом. Ее супруг, к которому пациенты являлись с раннего утра, удалялся в спальню, ворча: какие такие разговоры могут быть важнее полноценного ночного сна? Мать велела детям жить “как будто для вечности”, держала их в курсе текущих событий, разъясняла Джиму расстраивавшие его картины голода и войны из телевизионных новостей. Джим еще в детстве мечтал стать врачом и облегчать человеческие страдания, а поскольку естественные науки давались ему прекрасно, мечта со временем крепла.

В школе он был куортербеком футбольной команды, разыгрывающим защитником баскетбольной и президентом класса; он же произносил прощальную речь на выпускной церемонии. Но за исключением владельцев китайского ресторана Кимы были единственной азиатской семьей в городе. Когда они гуляли по торговым центрам Айовы, взрослые пялились на них, а детишки бежали следом, самые смелые с воплями “кий-йя!” изображали приемы карате. Стесняясь родителей-корейцев, Джим чувствовал себя ужасно одиноким. “Давай, Хокай!” – подбадривал университетские спортивные команды его отец, горячий патриот Айовы, переделывая кричалку на корейский манер. “Не так, пап, – поправлял его Джим. – Правильно: Хокайз”.

Он поступил в Университет Айовы и наслаждался свободой, пока не узнал, что университеты Лиги плюща лучше. Перевелся в Браун, где нашел организацию под названием Центр третьего мира – и стал ее директором. Порвал со своей девушкой, католичкой ирландского происхождения, внезапно решив, что не должен встречаться с белыми женщинами. Заводил друзей среди чернокожих, латиноамериканцев и азиатов. Освоил “сутенерскую походочку”.

В “родительские выходные” Джим с друзьями одевались в черное и расхаживали по кампусу шеренгой человек из тридцати – афроамериканские и латиноамериканские студенты плюс один кореец – иногда с песнопениями, иногда в зловещем молчании, с удовольствием наблюдая, как некоторые родители провожают их изумленными или испуганными взглядами.

До поступления в Браун Джим не знал, что США интернировали граждан японского происхождения во время Второй мировой войны. Он почитал литературу по вопросу, потом начал публично выступать на эту тему. Его увлекла идея “расовой солидарности” азиатов – тогда он еще не понимал, сколько сложностей таит в себе подобная концепция. Например, что корейцам вроде как полагается ненавидеть японцев, он выяснил лишь много позже. Время от времени закрадывались сомнения. У него складывалось впечатление, что для других студентов Брауна из азиатских семей расовая идентичность более или менее сводилась к привычке есть палочками и браку с представителем своей национальности, а главная политическая проблема заключалась в “стеклянном потолке” – азиатов пока еще не допускали на высшие административные должности в государственных учреждениях. Но ощущение принадлежности к угнетаемому меньшинству было очень заманчиво. Джим решил выучить язык своей исторической родины. “Я хотел знать корейский, быть рядом со своим народом, быть настоящим представителем третьего мира, чтобы иметь право высказывать всякое”. Он получил стипендию на поездку в Сеул и наткнулся на интересную историю, связанную с корейской фармацевтической промышленностью, для своей диссертации по антропологии. В Сеуле Джим занимался исследованиями и всеми силами старался вписаться в обстановку – ходил по барам с новыми корейскими друзьями, развлекался караоке, всякий раз предварительно разучивая в ванной тексты песен, таких как “Мой путь”.

Уезжая из Айовы, он ожидал (вполне естественно), что этническая принадлежность станет главной проблемой его жизни. Но когда он вернулся из Кореи в Гарвард, чтобы продолжать обучение в медицинской школе и писать диссертацию, “политика расовой идентичности”, как выражались в академических кругах, уже изрядно ему наскучила и даже вызывала легкое отвращение, ибо казалась лишь упражнением в эгоизме. “Я обнаружил, что в Южной Корее все в полном порядке, а от меня корейцам нужны заявки на гранты, чтобы они могли приезжать учиться в американских университетах. Посмотрел я на их студенческие движения. Все они ориентированы на корейский национализм, лишь бы пошуметь”. К моменту знакомства с Фармером Джим был готов сменить направление. Как-то раз во время очередного разговора в старом однокомнатном офисе ПВИЗ Фармер сказал ему: “Поехали в Гаити, и увидишь, что ты блан – белый, белее не бывает”. Джим вспомнил своих чернокожих, латиноамериканских и азиатских приятелей из Брауна и представил себе, как разозлило бы их подобное заявление.

Он признался другу, что оставил позади “ненависть к себе и бегство от этнической принадлежности”, так мучившие его в Маскатине. “Хорошо, что ты все это осознал, – ответил Фармер, – но пора двигаться дальше. Вот какие у тебя теперь планы? Стать первым азиатом, совершившим какую-нибудь глупость вроде прогулки по Луне?”

Очень скоро эти беседы подвели Джима к решению посвятить свою жизнь фармеровской преференции для бедных.

Похоже, Джим всю жизнь хватался за каждую новую идею, какую находил масштабнее и лучше прежних. Возможно, так сказалась на нем юность, проведенная в Маскатине под крылом мамы-космополитки. “Ты не кореец, ты с-места-в-карьерец”, – пошутила однажды Офелия. Сам Джим говорил: “Обычно, стоит мне как следует обдумать проблему, и я уже чувствую, что она решена”. Впрочем, он был склонен к художественным преувеличениям, даже когда рассказывал о себе. В конце концов, Джим подвизался в ПВИЗ уже десяток лет и успел за это время переделать для них немало черной работы. Его отличал редкостный энтузиазм. Он взвешивал факты и возможности так, словно факт и возможность – одно и то же. Много молодежи присоединилось к ПВИЗ, наслушавшись его речей. Изменить мир? Конечно, сможем. Он правда в это верил, правда был убежден, что “малая группа преданных делу лиц” на такое способна. О ПВИЗ он любил говорить: “Люди считают нас мечтателями. Они не догадываются, что мы – безумцы”.

По опыту своих исследований в Корее Джим уже знал, что цена лекарства далеко не всегда зависит от его полезности или от стоимости его производства и распространения. Зачастую цена высока лишь потому, что препарат выпускает одна-единственная компания. Обеспечить себе монополию фирма может посредством патентов, но с противотуберкулезными препаратами второго ряда дело обстояло иначе. Во всем мире МЛУ-ТБ страдали примерно 750 тысяч человек. Чтобы вылечить их всех, потребовалось бы очень много лекарств – из-за длительности терапевтического курса. Так что потенциальный рынок был велик, однако большинство больных жили в нищете, поэтому реальный спрос оставался низким. Немногочисленные компании, производившие необходимые лекарства, могли, следовательно, назначать цену по своему усмотрению.

Взять, к примеру, “Эли Лилли” и препарат второго ряда капреомицин. Фармер долго изводил администрацию, пока компания не начала наконец продавать капреомицин в Перу – по 21 доллару за флакон. В бостонском Бригеме Фармер и Ким покупали его по 29,90. Потом они выяснили, что в Париже флакон капреомицина стоит всего 8,80 долларов, и попытались закупить его там, но им сказали: нельзя.