«Добрый день, сударыня».
«День добрый, сударыня».
«Как поживают ваши детки, сударыня?»
«Спасибо, хорошо. А ваши, сударыня?»
«И мои хорошо, сударыня».
«А как здоровье вашего супруга, сударыня?..»
Каркас сценария придумала, само собой, я, но заполняли его всем миром, часами в упоении ведя светские беседы. Важно было не столько их содержание, сколько слово «сударыня», которое мы смаковали в хвосте каждой фразы как магическую формулу, заключавшую в себе то время, когда мы вырастем в настоящих «сударынь»… Я глядела на неуверенные улыбки из-за решетки, на оскал гнилых десен и не могла унять хохот, который рвался из меня неостановимым потоком, тряс лихорадкой. Все, все было смешным до невероятности: игры девочки, мечтающей поскорее стать взрослой, я взрослая, зачем-то затеявшая это жалкое путешествие во время, где мне уже никого не найти, кукурузное поле, засеянное машинами и отданное на растерзание крысам, одичавший, заваленный гнильем сад, разнузданный виноградник, обираемый птицами, эти зажившиеся старики и старухи, сами себе в тягость, но зато — какое счастье! — заполучившие меня, и это село, брошенное молодыми, которые ушли, не понимая, что и делать здесь, и тем спаслись от неумолимой мясорубки этого мироздания. Все казалось мне смешным, и я смеялась до упаду, пока не потекли слезы и старые люди не отошли прочь в недоумении, наверное усомнившись, что сделали хорошее приобретение. И это тоже было уморительно, и я хохотала что было сил, пока из груди вместо смеха не вылетел хрип, жуткий, зловещий, и от ужаса я утихла, но еще долго судорожно всхлипывала в ритме хохота, от которого остались только спазмы в груди, никак не напоминающие веселье. Наконец я сумела встать, переборов смех, как болезнь, и, поколебавшись, отодвинула одну доску — ту, что и в детстве была отодрана и еле держалась, — выбралась на волю, пересекла сад и виноградник и вышла на зады, к перелазу через плетень. Пора было уходить, теперь уже насовсем.
Я свернула к церкви. Ее-то я отлично помнила — в меру высокая, белая, в форме креста, с крыльцом на столбах, купол обит жестью, но весь блеск закрашен зеленым. Я так хорошо ее помню, потому что тысячу раз крутилась рядом в воскресные утра. Мамана выстаивала обедню, а я изучала полустертые фотографии на фарфоре и непонятные надписи на крестах старого кладбища, все чаще и нетерпеливее поглядывая на кованые дубовые двери с железными полосами крест-накрест — изделие местной кузницы, — откуда по окончании службы высыпали вереницей умиротворенные старушки. Что-что, а церковь я надеялась застать в прежнем виде, она одна имела естественное право не меняться. Она и не изменилась. Только была обложена. Вместо церкви стояло теперь причудливое альвеолярное сооружение землистого цвета — холм из сотен и тысяч выпуклых шершавых ячеек, плотно пригнанных друг к другу. Нет, так вы не поймете. Попробую иначе. Представьте себе ласточкино гнездо. Вспомните последнее ласточкино гнездо, которое вы видели, и сосредоточьтесь на нем, попробуйте мысленно увидеть его как можно точнее: шероховатое, скрупулезно слепленное из комочков глины, лазейка сверху, замаскирована под стрехой. Если вы хорошо закрепили его в уме, попробуйте представить два или три десятка таких ласточкиных гнезд рядом, целую птичью улицу, вытянувшуюся под крышей дома, от угла до угла, а если и это вам удалось, тогда возьмите десять, двадцать, пятьдесят таких рядов и обложите ими стены, обложите ими все стены дома, от стрехи до основания, до завалинки, а если вы преуспели и в этом, умножьте все на десять, на двадцать, на сто и дерзните нарисовать себе целую церковь, большую церковь с куполом, с колокольней, обложенную целиком, обложенную полностью ласточкиными гнездами. Так это было. Она была обложена сверху донизу, и кованые двери, оставшиеся еще от прежней церкви и перенесенные, как утешительный символ стойкости, в новую, — ее двери утонули под хижинами затейливой архитектуры, так что об их местоположении можно было только догадываться по плавной впадине в глиняной облицовке. Впрочем, контуры церкви сохранились — я различила и колокольню, и купол, и столбы крыльца, только вот этот пугающий налет, этот культурный слой, похоронивший первообраз под панцирем из слюны и глины.