Черные, в страхе вскинув руки, старики и старухи тоже стеклись под реющий стяг набата — торопливо, со всех ног, разгребая воздух, словно и они вот-вот отделятся от земли и вольются в птичий смерч, который вихрился все ритмичнее, все стремительнее вокруг церкви. В качке колоколов меня, повисшую на веревках, всей тяжестью швыряло из стороны в сторону, и взгляды, которые я бросала вниз, не находили точки опоры, так что мир балансировал вместе со мной, потеряв равновесие. И поскольку все вокруг ходило ходуном и меня болтало взад и вперед не переставая, прошло довольно много времени, пока я поняла, что этому живому, оперенному кольцу вокруг церкви, что этому клубящемуся птичьему туману удалось втянуть во вращение и само здание и легкими толчками и верчением вокруг оси отделить от земли. Когда я это поняла, толпа старых людей стала всего лишь черным пятнышком на фоне другого, побольше — серого оазиса посреди равнины, исподволь прибирающей его к рукам. Птицы, как будто невидимыми нитями привязанные каждая к своему гнезду, нитями особо крепкими, не рвущимися под тяжестью каменной ноши, держали церковь в воздухе силой своих крыльев, силой ни на секунду не отпускавшего их страха. В тот миг, когда я поняла эту зависимость, качаясь маятником в ритме колокольного гуда, зависимость биения крыльев от биения колоколов, мне стало вдруг ясно, что церковь со звонницей и гнездами и я сама со всеми моими грехами, откровениями и воспоминаниями — что мы будем существовать только до тех пор, пока мне хватит сил висеть на летящем конце веревки, в знак опасности и тревоги расшевеливая колокольцы на шее у Бога, раздирая уклончивое и низкое небо боем набата, которым мы только и держимся на лету. Потому-то я изо всех сил раскачивалась, при каждом ударе ощущая в мозгу медное громыханье, а в паузах — как эхо на эхо, как глухой, но тем более зловещий отголосок звона, как шушуканье в ответ на звучный вопрос металла — слыша панический шум крыльев, со свистом рвущих воздух. Но вот крылья стали заплетаться от усталости, и колокола зазвонили все реже, все жалобнее, растворяя угрозу в мелодичном и томном ламенто, и я отчаянно забилась из стороны в сторону, ушибаясь о стены звонницы и чуть не вырывая из медных петель языки колоколов, которые зияли надо мной разинутыми ртами, воющими теперь в недоумении и обиде. Земля с пергаментной ветхостью ее жителей, с сумбуром садов, с вечностью колодцев и местью полей едва виднелась сквозь дымку, в пятнах желтого и черного, и только я знала, что все зависит от ужаса, который мои метания смогут звоном перелить в птичьи крылья, взмахивающие все реже, все натужнее. Дело было за мной. А надолго ли мне станет сил биться, исторгая крик у колоколов, удерживая птиц в полете, надолго ли?..
Меня нашли без сознания в горах, за много верст от злополучного села. Когда через несколько дней я очнулась, неподвижная, в оболочке гипсовой статуи, мне рассказали, что нашли меня в сугробе неподалеку от высокогорной турбазы, но что моих лыж, как ни искали, найти не удалось.
Сначала я слушала в недоумении, но, когда стала понимать их логику (они не представляли, как можно сюда добраться — по горам, по снегу, без дорог, — если не на лыжах; только лыжи могли быть оправданием моего здесь присутствия), я попыталась объяснить во всех подробностях, как было дело. Меня слушали с сочувствием, без всяких переглядываний и вздохов, мне поощряюще кивали, как будто в гниющем поле, в вымирающем селе, в летающей церкви не было ничего особенного, пока до меня не дошло, что они просто-напросто берегут меня, что врач не рекомендовал со мной спорить. Поэтому я отказалась от мысли кого бы то ни было убедить и приняла спортивный вариант, живо интересуясь, на какой стадии находится поиск лыж, чем очень всех порадовала, хотя ничего утешительного мне так и не смогли сообщить. Таким образом, отречение от реальности стало верным знаком поворота на поправку. Мои спасители были столь любезны, что я не могла позволить себе их разочаровывать. Хотя бы из вежливости.