Автобус приближается к Кроссбриджу; теперь, кроме них, никого — и по-прежнему ни слова. И кривая улыбка Эдвина.
Что ж, прославляй! Если нечего, так хоть гаденького, ничтожного человечишку, которым, по-видимому, ты и являешься. Воспеванием преобрази его. Прославляй свое «я», вот и выведешь его из бездны, а которую оно так бездарно угодило. Прославляй Нарцисса и Икара, себялюбие и самонадеянность, выведи на свет усталую душонку, которую вечно приходилось наставлять на путь истинный, и журить, и брать на цугундер, поставь ее перед собой и скажи: вот он я, и какой толк от того, что я похороню себя, а глядя на свое прошлое, я вижу, что занимался исключительно тем, что рыл себе могилу! Поэтому я возношу себя на пьедестал, на скалу и говорю себе: иди и начинай действовать, делай то, что окажется тебе по плечу, прекрати это бесконечное копание в себе и колебанья, они способствуют лишь тому, что ты мельчаешь, они не доводят тебя до добра и делают не способным к добру. Выбирай любой путь — и иди по нему! Сам по себе. А Дженис сама по себе. Поздно!
Пока они шли по дорожке к коттеджам, Эгнис оперлась о его руку, чтобы подбодрить его, чтобы самой иметь опору, чтобы кто-то вел ее, потому что теперь, без посторонних, она не могла больше удерживать слезы. Молчание стало пугающим. Пока тарахтел автобус, оно не было таким мертвым.
Он довел ее до дверей, и она быстрым движением выдернула локоть, так что его рука повисла. Паула бросилась к нему, он поднял ее и подкинул кверху, а потом повернулся и увидел, что Эгнис еще не ушла — она стояла рядом, протягивая руки к девочке, и Паула прильнула к ней, как котенок к стволу дерева.
А Ричард пошел домой, сам себе противный, переполненный смутным страхом, понимая, что обломки крушения перекрыли ему все пути, даже те узкие тропки, которые, как он считал, он проложил сам; да, поздно!
Глава 37
Эгнис стала совсем молчаливой, замкнулась в себе, стала похожа на испуганного зайчишку, который забился в угол чьего-то двора, впервые услышав тявканье гончих. По малейшему поводу она начинала плакать, и никакие слова утешения не утешали ее. Не упрямство, а сознание собственного поражения породило у нее эту смиренную пассивность — она сдалась, но ни на какие уговоры не поддавалась. Уиф ничего не мог с ней поделать. В таком же состоянии она была только раз за всю их совместную жизнь — когда ей сказали, что она больше не сможет иметь детей. Но тогда он понимал причину ее отчаяния и помог ей справиться со своим горем; сейчас он не понимал и, следовательно, был бессилен помочь.
Все его попытки разбивались как о каменную стену. Она или молча отворачивалась, или просила оставить ее в покое голосом, в котором явно сквозило раздражение — способ наименее действенный, — а то и просто пускалась в слезы. Она вдруг превратилась в старуху. Ей трудно было смотреть за Паулой; домашнюю работу она делала через силу, придумывала всяческие отговорки, лишь бы уклониться от всех общественных дел в деревне, устало шаркала в шлепанцах по своей маленькой кухне. На похороны матери Эдвина она поехала и еще раз как-то под вечер съездила к Эдвину; надо думать, у них был какой-то разговор, но о чем — Уиф так и не добился. Он замечал, что она старательно избегает Ричарда, но, поскольку и его самого она избегала, он не усматривал в этом ничего из ряда вон выходящего. Когда приехала Дженис, Эгнис не выказала и доли того радостного возбуждения, с каким она обычно встречала еженедельные возвращения дочери домой, — прежде это всякий раз бывал для нее праздник, вновь вспыхнувшая надежда, что отныне все пойдет по-новому. И Уиф решил, что все дело в Дженис: наверное, что-то она сказала или сделала — а может, не сказала или не сделала, — и это в конце концов выбило Эгнис из колеи и довело до такого состояния. Однако он не решался обвинять и бранить Дженис — боялся потревожить гладкую поверхность, под которой скрывается невесть что. Но Дженис! Он не мог спокойно думать о ней.