Итак, она ждала его в настроении капризном и радостном. Она встала, отложив свою бесплодную работу — не такую уж важную, просто был объявлен конкурс на лучшее эссе в десять тысяч слов на тему «Литература и нравственность» с премией в двадцать пять фунтов, и ей захотелось победить в нем, — убрала книги и заметки, раскиданные по столу, расстелила чистую скатерть и, обнаружив, что у нее совсем мало хлеба, да и тот черствый, отправилась в булочную, оставив дверь незапертой.
Она шла по сонной улице, и несильный ветер путался в юбке, так что она липла к ногам. Солнце не обжигало ее кожу, а лишь нежно сгущало краски, и колючий воздух поздней осени не обветривал ее и не раскрашивал синим и красным. Она носила теперь короткую стрижку — для удобства, — но прядки надо лбом мягко приподнимались на ветру, а пшеничная масса волос у шеи вызывала у мужчин желание запустить пальцы в их золотистую гущу. Фигура у нее стала еще лучше — на смену угловатой худобе подростка пришла гибкая стройность женщины, навсегда распростившейся с детской пухлостью. Однако она вовсе не несла себя по улице, спокойно предоставляя встречным любоваться собой — что красота объясняет, но никто никогда не прощает, — и не жалась скромно к стенке, что обычно тоже вызывает интерес, часто неоправданный, — она просто шла, погруженная в свои мысли, почти не замечая, какое впечатление производит, вообще мало внимания обращая на то, что делается вокруг.
Дэвид уже ждал ее. Он успел накрыть на стол, и его присутствие придало комнате более уютный вид: на стуле лежало его пальто, он придвинул диванчик к окну и растянулся на нем с газетой в руках. Она даже не ожидала, что будет так рада его видеть, и они весело завтракали, столько смеялись за едой, что в конце концов уже не могли слова сказать без смеха, и каждый взрыв хохота был как точное попадание в нос корабля в ходе морских маневров, вслед за которым устанавливается тишина, нарушаемая лишь неуверенным плеском морской волны.
Он никогда не мог разобраться в ее настроении. Сегодняшнее безудержное веселье он объяснял тем, что она вновь сосредоточила свои мысли исключительно на себе. После смерти ее матери он стал относиться к ней с некоторой опаской. На его наметанный глаз, вернулась она в Каркастер после похорон вполне созревшей для того, чтобы «пойти в руки» к кому угодно, и он лично воздержался и не подхватил ее только из страха возможных осложнений, да еще потому, что момент был очень уж неподходящий. И тогда впервые за время знакомства с ней он почувствовал неприятный холодок. Она не возбуждала в нем прежнего непреодолимого желания, и впоследствии всякий раз, когда желание все-таки вспыхивало, воспоминание о том неприятном чувстве неизменно появлялось и гасило его. Это привело к тому, что ему стало гораздо проще бывать у нее, что он чувствовал себя с ней непринужденней; дело в том, что ему по-прежнему было приятно ее общество, хотя приезжал он теперь скорее потому, что его завораживало ее отношение к окружающему миру я поведение в отношении него, а вовсе не из желания испробовать свои чары на отнюдь не неприступной молоденькой женщине. В таком бесшабашном настроении, как сегодня, он еще никогда не видел ее и удвоил свою бдительность, подозревая, что какая-то невидимая стянутая пружина может развернуться внезапно и больно ударить по нему, если он не просто отзовется на ее настроение, а пойдет чуть дальше, что он иногда позволял себе прежде в тех случаях, когда она была настроена не столь вызывающе.
— Ну, как там Ричард? — спросил он, когда на столе остались одни объедки завтрака, а она сидела напротив него, жадными глотками приканчивая третью рюмку вина. Манеры оставляют желать лучшего, но хороша, подумал он.
— Ну, как там Ричард? — передразнила она. — Звучит, как позывные по радио. Ну, как там Ричард? — Она сказала это хрипло, поперхнулась и судорожно закашлялась, так что даже плеснула вино на платье. — Ничего! — отмахнулась она от него. — Ничего! — Она справилась с кашлем. — Что ж, придется мне отвечать так же, как вам приходится спрашивать. Ричард… — Она помолчала. — По прежнему «творит свою волю» — так, кажется, поется, вы должны бы знать? — изнуряет себя на каменном карьере до того, что по большей части не способен ни говорить, ни двигаться после работы, много пьет, насколько я могу судить, предается размышлениям еще больше, чем прежде, и с еще меньшими результатами и живет в хлеву. — Она замолчала, поняв, что хватила через край, но, радостно возбужденная непривычным отсутствием тормозов, закинула чепец за мельницу и легко и свободно продолжала выбалтывать свои секреты. — Со мной он почти не разговаривает. Иногда придет и усядется прямо в рабочей одежде… вы представить себе не можете, как он бывает грязен, и все бы ничего, если бы это была декоративная грязь, но это не так, а он отказывается умываться и переодеваться, хотя, как мне кажется, отнюдь не из снобистских фанаберий, а просто от усталости — и так и сидит весь вечер напролет, не читает, не слушает радио… у меня впечатление, что он готовится принять какое-то историческое решение… это становится совершенно невыносимым… а стоит мне спросить: «Случилось что-нибудь плохое?» как он набрасывается на меня: «Тебе-то что?»; «Почему именно плохое?»; «Что ты-то понимаешь в том, что хорошо и что плохо? О чем ТЫ вообще знаешь, кроме своих убогих честолюбивых замыслов?..»