Успокоившись, он взглянул вниз, на деревню, обозначенную тремя огоньками. В небе над ним летняя тучка, тонкой кисеей задернув месяц, прилежно подбирала последний жар догорающего дня. Позади него надежным черным конусом громоздилась гора Нокмиртон.
Вот отсюда он поглядел вниз на Кроссбридж во время случайной поездки в Камберленд и заметил вдруг, как проясняется мысль, неоднократно возникавшая и прежде — пусть, высказанная словами, она казалась поверхностной, даже фальшивой, — мысль, что существует некая альтернатива столичному водовороту, в котором он вертелся. Сперва она представилась альтернативой, потом надеждой и, наконец, единственным выходом.
Он сидел, стараясь предельно сосредоточиться, внушая себе, что образ жизни можно изменить, можно построить жизнь так, чтобы ее не омрачали ни отвращение к себе, ни необходимость вечно бороться за свои интересы, так, чтобы не размениваться на пустяки, раздражающие, отупляющие. Он сосредоточился, но одной неприязни к прошлому в качестве движущей силы было недостаточно — необходим был еще и символ. Вскоре он встал и зашагал по дороге. Эта минута умиротворения была предельным — для него — приближением к познанию бога. И кто мог требовать, от него большего?
Он кожей ощущал колкий, прохладный воздух, сползавший вниз по склону. Ему было тепло, усталости как не бывало. Тучка грациозно скользила над верхушками деревьев, и не было вокруг ни одного звука, который заглушил бы поскрипывание его легких ботинок на дорожке.
Глава 2
— Огонька у вас не найдется?
Ричард от неожиданности вздрогнул. Голос шел из дерева. Не сходя с дороги, он напряженно вглядывался в ту сторону, все еще надеясь избежать встречи.
— Огонька у вас не найдется, мистер?
Сперва он увидел белевшую сигарету, затем из-за дерева выступила фигура — старуха на нетвердых ногах, одетая в плащ; она сошла с поросшей травой обочины на дорогу и остановилась перед ним, перекатывая во рту сигарету.
— Да. Конечно. Вот, пожалуйста!
Спичка, громко чиркнув, зажглась и тут же погасла. В этот короткий миг Ричард успел рассмотреть лицо, донельзя безобразное и испитое. Кожа туго-туго облегала широкий лоб и так сильно обтягивала скулы, что, казалось, достаточно булавочного прокола, чтобы она треснула и расползлась. Нос сильно выдавался вперед, бледная кожа и на переносице была так натянута, что кость грозила вот-вот прорвать ее. Однако все это, хоть и производило достаточно отталкивающее впечатление, совершенно меркло рядом с глазами и волосами: глаза ее были настолько велики, что, казалось, не умещались в ширину на лице, даже при первом мимолетном взгляде Ричард успел заметить, что выражали они беспокойную потерянность с примесью кокетства, и в этом было что-то невыносимо страшное, патологическое. Будто когда-то давно ее так грубо обидели, что ей ничего другого не оставалось, как провоцировать дальнейшие посягательства. Волосы были всклокочены, как умышленно растрепанный парик, седые жесткие пряди торчали во все стороны.
Он зажег еще одну спичку, низко опустив ее, чтобы, упаси бог, не увидеть это лицо еще раз, а также избавить старуху от смущения, которое, по его мнению, не могла не испытывать женщина столь уродливая. И тут он заметил, что плащ ее накинут поверх несуразных меховых отрепьев; из-под меха же виднелся лиф блеклого шелкового платья, какие носили лет тридцать назад довольно состоятельные модницы.
Она затянулась и тут же, поперхнувшись дымом, отчаянно закашлялась, так что он отшатнулся, испугавшись, что ее сейчас вывернет наизнанку: впечатление было, что ее рвет по малейшему поводу. Затем старуха сунула сигаретку в угол ярко намалеванного рта и, казалось, забыла про нее.
— Опять пропустила автобус, — сказала она. — А ведь заметил шофер, что я стою на дороге, и, слава богу, знает он меня уже достаточно хорошо — так нет, остановиться на горе не пожелал. Гад ползучий! Прохвост!
Ричард видел совсем близко ее блуждающие в потемках глаза, и ему очень захотелось пойти своей дорогой.
— Боюсь я ходить одна, — продолжала женщина. — Все это знают. Паниковать начинаю. А для нервов нет хуже. Да тут кто не испугается.
Было ясно, чего она хочет. Настоятельность просьбы усугублялась тоном ее голоса: ровного, почти без повышений и понижений, но в самой ровности этой чувствовалась такая горькая озлобленность, что можно было догадаться, чем рискует человек, отважившийся отклонить ее просьбу.