— Изведешь себя, дорогой, — сокрушается он.
Но Рамазану и отдыхать негде. В ночь после ареста Адиль-Гирея захотелось побыть одному, он заночевал в секции. С тех пор и прижился к этим столам. Товарищи пытались силком затащить его к себе — не пошел. Рамазан поворачивается на бок. Костлявая лопатка упирается в доску стола, вызывая ноющую боль. Под бок можно было бы положить рукав шинели, но Рамазан делает вид, будто и так — лучше некуда. Ему кажется, что не только он видит Мерем, но и она его. По этой причине старается не замечать трудностей.
Но не думать о Мерем он не может. Думается само. И думается без злости, без ожесточения. Сколько радостных минут пережил, когда узнал, что ее взяли в отдел народного образования. Однажды они чуть было не столкнулись в коридоре. Мерем заметила Рамазана и шмыгнула в первые попавшиеся двери. Ненавидит. Ничего не поделаешь, жизнь сложна. В общем — плохо.
Понимает: надо спать. «Спать! Спать! Спать!»
А это кто еще там? Дверь нерешительно отворяется, в проеме застывает чья-то тень.
— Ты тут? — доносится слабый голос.
Мерем! Ему бы вскочить, затащить ее в комнату. А он лежит, будто прирос к этому проклятому столу.
— Тут я… — Голос, как у придурковатого, чужой голос.
Дверь закрывается. Легкие, осторожные шаги. Они замирают возле стола. Интересно, что она скажет?
— Я глупая, — говорит Мерем. — Ты меня простишь?
Он находит ее руку. В голове шумит.
— Мерем!
— В этот день я хотела, чтобы ты узнал, что я всегда с тобой. Только с тобой. Я счастлива, что ты такой, какой есть…
— Мерем!
— Подвинься же…
Ночь тихо перекатывается на запад. На пятки ей наступает розовощекий младенец — рассвет. В ненасытном своем любопытстве он останавливается у каждого окошка, заглядывает во все закоулки, звонко покрикивает над ухом спящих: «Торопитесь, люди, новый день пришел!»
Младенец останавливается у дома Ильяса и с удивлением оглядывает его пустую кровать: кто это успел обогнать его, такого вездесущего? Где хозяин? Они здороваются в поле. День-ребенок на миг замирает, любуясь статной фигурой хлебороба. Ильяс бос, гимнастерка на груди распахнута, на шее тесемка, а на ней — лукошко.
Ильяс захватывает из него-зерно обеими руками и равномерно разбрасывает по пашне. Земля, сдобренная накануне дождем, лоснится. Долго его ждали, этого дождя. А вчера почувствовал Ильяс рези в побитой осколками ноге. И понял: будет дождь! Он стоял в своем саду с Дарихан и первым заметил на юго-востоке темное облачко. Глянул и усмехнулся — и формой своей, и величиной оно напоминало буденовку. Облачко будто кто-то раздувал изнутри — оно росло на глазах.
— Смотри, смотри, — тронул Ильяс жену за руку.
Вдвоем они наблюдали за тучкой. А она все росла и вот уже захватила почти половину неба и неудержимо неслась на них. Скрылось полуденное солнце, стало по- осеннему мрачновато и холодно. Дарихан глянула на двери: не принести ли Ильясу шинельку? Он приложил палец к губам — стой, мол, на месте, спугнешь…
Зря осторожничал Ильяс. Еще больше насупилось небо и вдруг с грохотом прорвалось. Крупные, полновесные, как виноградины, капли затокали по крыше дома, по их головам.
Рванул гром. Дарихан потянула Ильяса к сеням, но он уперся.
— Ты иди, а я подышу…
Дождь все нарастал, креп. Уже не струями шел, а сплошной стеной. Будто поднялось вверх и низринулось оттуда Черное море. Только пресное, вкусное, хлебородное. Ильяс огляделся вокруг. Удивительно: видно было, как земля пьет. Она как бы вздымалась навстречу потоку, шевелила губами-трещинами, рассекавшими двор вдоль и поперек. И вот уже трещины, заполненные до краев, начали затягиваться, словно заживающие раны.
А как пили деревья! Жадно, захлебываясь, будто младенец, припавший к материнской груди. Пили, норовя всосать в себя сразу все, что требуется для жизни. И оживали сразу. Листва распрямлялась, зеленела, становилась изумрудной, и деревья стояли, будто подбоченясь. С соседних дворов доносился радостный смех: теперь все, теперь-то уж будем с хлебом!..
Босые ноги Ильяса вязнут в пашне, но шагает он ровно и ровно разбрасывает зерно. Да, на Ильяса стоит поглядеть. Голова его гордо приподнята, ее венчает остроконечный шлем со звездой. Шлем, изрядно поношенный, покрытый бурыми пятнами, но все еще внушительный, похожий на горный пик, на неприступную вершину. Шлем, прозванный в народе буденовкой.
Ничего Ильясу не нужно, только бы вот так шагать да шагать, да кормить землю зерном. Чтобы проросло оно, заколосилось. Чтобы пошел хлеб на радость человеку.
Ильяс шагает. Земля, проступавшая поначалу меж пальцев, добирается до щиколотки, закрывает темно-багровый рубец на голени. И шагал бы так Ильяс сколько угодно, но впереди — межа.
Ильяс удовлетворенно оглядывается. И вдруг замечает у своей подводы людей. Их двое. Один, как и он, в буденовке, другой в видавшей виды солдатской фуражке.
— Максим! — озорно выкрикивает Ильяс. Он весел, как молодой день. Ветер доносит его голос до самого леса, и эхо прокатывается по изумруду листвы.
А кто же с Максимом?
— Ермил, едреный лапоть! — Ильяс выговаривает эти слова точь-в-точь как когда-то сам Ермил.
Он подходит к подводе, трясет своих гостей, словно собираясь столкнуть их лбами.
— Здорово, здорово, — бормочет смущенный Ермил. — Не забыл?
— Зверь тебя знает, такое выдумает! — хохочет Ильяс.
— Мы помочь пришли, — вмешался Максим, — а ты отсеялся.
— Все в порядке, поехали. — Ильяс полез на подводу.
— Постой, — вспомнил о чем-то Максим. — Вещь твоя у меня залежалась одна, когда-то Магомет передал. Все собирался вернуть и вот вчера прихватил. Получай. — Достав из кармана пакет, отдал Ильясу. Ильяс разворачивает изрядно потрепанный газетный лист, попорченный бурыми разводами. Через всю полосу огромные буквы: «Декрет о земле». Лицо Ильяса розовеет, лист «Известий» шевелится в его руках. Шуршит бумага, тяжело дышит Ильяс. Сколько крови пролилось, пока ленинская мечта стала явью! Он сворачивает газету, прячет в карман.
— Поехали! — Ильяс намеревается занять место впереди.
— Э, братка, — отталкивает его Ермил, — не обижай. Уж раз я ездовой, то и сидеть должон на передке.
Ермил забрасывает на телегу костыль и забирается сам, неуклюже гремя деревяшкой.
— Н-но, — командует Ермил, — н-но, едреный лапоть.
Кони степенно трогаются. Двое в буденовках вытягиваются рядышком во весь рост на соломе. Максим хлопает Ильяса по плечу. Ильяс тычет Максима кулаком в живот. Веселая возня вспугивает лошадей, они припускают быстрее. Ермил то и дело оглядывается.
— Знаю, сам-то ты никогда не спросишь, какого черта мы сюда нагрянули, — замечает Максим. — Поэтому сразу предупреждаю: готовься к отъезду, тебя ждут в городе друзья. Во-первых, мы с Фатимет приглашаем тебя на свадьбу. — Глаза Максима лучатся, как солнечные блики.
— Слава аллаху! — восклицает Ильяс. — Камень с сердца свалился. Поздравляю! С меня барашка…
— Это не все, — перебивает Максим, — есть новости и поважнее.
Он извлекает из кармана френча отпечатанный на машинке листок. Читает:
«Товарищу Теучежу Ильясу. Вам, как члену комиссии по подготовке к провозглашению автономии Адыгейской области в рамках Российской Федеративной Советской Республики, надлежит прибыть на заседание комиссии в четверг…»
Тихо становится на подводе, необычно тихо. И вдруг Ильяс снова наваливается на Максима, и снова начинается веселая возня.
— Зверь его знает, — пряча в рыжей щетине улыбку, добродушно бурчит Ермил, — и чего вы такие… такие…
Не найдя подходящего определения, он достает кисет и сворачивает козью ножку.
«Тук-тук-тук», — постукивают колеса.
«Жур-жур-жур», — откликаются жаворонки.
И уж совсем издалека долетает: «Ку-ку… Ку-ку…»
Две пары глаз уставились в небо. Тихое-тихое. Синее- синее. И родное-родное.
Майкоп — Москва